Литмир - Электронная Библиотека

«Места для непонятных ощущений — везде

ОН МНОГОЕ ЗНАЕТ О ЗДЕШНЕМ МИРЕ».

В сплетении узоров здешнего мира пытаются его герои постигнуть логику замысла, цель и предназначение. Смотря Костину пьесу, Дорн, по Смоктуновскому, реагирует на постепенно сгущающуюся электрическую атмосферу скандала:

«КОСТЯ НАКАПЛИВАЕТ ПРОТЕСТ ПРОТИВ ПРИЕЗЖИХ СТОЛИЧНЫХ ШТУЧЕК. ОН ЧУВСТВУЕТ ПРИБЛИЖЕНИЕ КАКОЙ-ТО ГРОЗЫ».

Но в этом предощущении скандала, Дорн с особой остротой реагировал на пьесу Кости. Она задевала его образом Мировой души, в которой все души: «И Александра Великого, и Цезаря, и Шекспира, и Наполеона, и последней пиявки». Костя задавался вопросами, которые волновали и Дорна, но отвечал на них с точки Дорну недоступной («Если бы мне пришлось испытать подъем духа, который бывает у художников в момент творчества…»). Дорн шел успокаивать Костю, но и исповедаться ему, оценить собственную жизнь: «Я прожил свою жизнь разнообразно и со вкусом, я доволен».

По Смоктуновскому, Дорн говорит о своей благополучной жизни:

«Сожалея. Прожил жизнь без каких-то потрясений. Спокойно».

Пожалуй, ключевое слово тут «сожалея». Смоктуновский, пересказывая чеховское «прожил жизнь разнообразно, доволен», вводит дополнительный важный оттенок: прожил жизнь без потрясений, без больших страстей. И как следующий шаг: сожаление о неслучившемся. Его Дорн гордится прожитой жизнью, но и сожалеет о непрожитом. Для метода работы Смоктуновского вообще принципиальным является это постоянное усложнение и без того непростых авторских настроений той или иной сцены, реплики, образа в целом. Тоска по упущенным возможностям, по Дорну, каким он не стал, а, может, мог бы («Из меня мог выйти Шопенгауэр, Достоевский!», — будет кричать дядя Ваня), добавляется к чисто докторскому исследовательскому интересу и вносит в него лирическую теплоту. Дорн не только утешает молодых Костю, Машу, но тянется к этой «новой жизни».

На полях разговора с Машей, с ее внезапной и бурной исповедью («Я люблю Константина»), артист помечает:

«Она оттуда, оттуда…

Они??? Мне интересны как жизнеутверждение».

И рядом:

«ЧТО ТАКОЕ ДЛЯ МЕНЯ ПАРТНЕР?

А НЕ ТОЛЬКО Я, НЕ ТОЛЬКО МОИ БОЛИ».

Задача артиста и задача его персонажа оказываются странно сдвоенными: понять, что для тебя люди вокруг, и выстроить отношения с ними.

Именно на полях первого акта нарисовано «Я», составленное из маленьких «мы». Дорн строился как «Дорн+Маша», «Дорн+Костя», «Дорн+Полина Андреевна», «Дорн+Сорин» и т. д. Можно добавить, что этот символический рисунок в определенной мере давал альтернативу Мировой душе. Там «Мы», в которое влились мириады «я». Здесь «Я», вобравшее тысячи «мы».

Итожа первый акт, Смоктуновский пишет то ли от лица Дорна, то ли уже от собственного лица актера Смоктуновского:

«ЧТО ДАДУТ ОНИ, ЭТИ ЛЮДИ, МНЕ, — ДАЖЕ В ЧТЕНИИ.

СЮДА, СЮДА, ЗДЕСЬ ЕСТЬ С КЕМ ПРИМЕНИТЬ СВОЕ МИРООЩУЩЕНИЕ».

Действие второе

Открывается пометкой:

«Утро, утро, раннее утро».

В чеховской ремарке: «…полдень. Жарко…». В постановке О. Н. Ефремова действие происходило почти все время в полусумерках: утра или вечера. Взлетающие занавеси, прохладные тона одежд персонажей и декораций давали ощущение прохлады. Ни зноя, ни резкого солнца: мягкая дымка окутывала персонажей. Точно недавно прошел дождь, и все дрожит и бликует, и люди растворены во влажном мареве:

«Ночевал здесь».

Редкое у Смоктуновского замечание, характеризующее физическое самочувствие персонажа: ранний подъем в чужом доме, необходимость принять предложенные хозяевами обстоятельства, приспособиться к ритму чужой жизни с ее чтением романов вслух, женским кокетством, требованием докторских рецептов от старости… Состояние, где усталость соединена с раздражением:

«Вы читаете только то, что не понимаете.

Такие и читаю.

Вы читаете Бокля и Спенсера, а знаний у вас не больше, чем у сторожа. по-

вашему, сердце сделано из хряща, земля на китах.

Земля круглая.

— Отчего вы это говорите неуверенно?»

Дорн, по Смоктуновскому, не обольщался относительно людей, с которыми свела его судьба: видел их ограниченность, мелочность, эгоизм. Как видел и понимал своих героев Чехов, как видел персонажей «Чайки» Олег Ефремов. Но и для автора, и для режиссера, и для актера точное докторское рентгеновское «видение» отнюдь не сводилось к «разоблачению». После саркастических замечаний итожащая фраза артиста о позиции Дорна:

«ЕГО НАКЛОННОСТИ: ВОТ ПОТОМУ-ТО, ЧТО ВСЯКИЙ, ПО-СВОЕМУ, ПРАВ, ВСЕ И СТРАДАЮТ».

Его Дорн, как и сам Чехов, обладал способностью понимать, что «каждый в своем праве»: и Сорин, желающий жить и наслаждаться в шестьдесят лет, и Полина Андреевна, предъявляющая права на своего любовника, и Маша в своей любви к Константину, и Нина в своей нелюбви к нему… Дорн всех понимал и уставал от этого понимания, от способности к проникновению в чужие души. Он не судил окружающих, он их понимал. Он знал им цену, но при этом следовал завету Гамлета: «Обойдитесь с людьми лучше, чем они заслуживают. Если с каждым обходиться по заслугам, кто избежит порки?» Угадывал в каждом скрытое страдание. Принимал собственную участь и не жаловался.

Сцена, где Дорн отвечает на жалобы Сорина, помечена Смоктуновским:

«ОПЯТЬ СНОВА СЕРЬЕЗНО».

Он не отмахивался от надоевшего пациента, он излагал свое жизненное кредо, обычно надежно спрятанное за иронией, за романсами, за вежливой корректностью: «лечиться в шестьдесят лет, жалеть, что в молодости мало наслаждался, это, извините, легкомыслие». Эту фразу Дорн произносил не столько в адрес Сорина, сколько отвечая на свои размышления. «Мне пятьдесят пять лет, уже поздно менять свою жизнь», — повторит он Полине Андреевне вежливым усталым голосом. И усталость чисто физическая соединится с усталостью нравственной. Устал сегодня и устал вообще. Снова напомнил себе, что жизнь прошла и жалеть о ней — глупо.

Александр Калягин, вспоминая о репетициях «Чайки», рассказывал мне «Грандиозно репетировал Смоктуновский. Как всегда долго придумывал всяческие приспособления, нашел массу черт и деталей, а потом, отбросив все лишнее, появился изумительным Дорном: умным, чуточку циничным, усталым, все понимающим, с каким-то мягким юмором, смотрящим на всех этих людей, на всю эту жизнь. Он неторопливо двигался, медленно говорил. Казалось, что по жилам его Дорна кровь уже не бежит — капает. Он не позволял себе ни одной сильной эмоции. Так женщина, сделавшая подтяжку лица, боится улыбнуться — все порвется. Так он «боялся» впустить в себя боль Сорина, Треплева или Маши. Впустишь и — разорвется душа. В последней сцене он заходил в бывшую гостиную и произносил фразу: «Сколько перемен!» И тут только Смоктуновский мог найти эту интонацию: фраза звучала, как констатация, что ничего не переменилось, ни люди, ни ситуация».

Принятие жизни, при понимании ее жестокости, — это был стержень роли Дорна, но и стержень спектакля, который ставил Ефремов. «Неси свой крест и веруй», — фраза для Дорна слишком патетичная, но он, единственный, жил согласно этой фразе.

Действие четвертое

На полях перед четвертым действием пометка:

«Идет вперед беседка!!? Ну-ну!»

Придуманная Ефремовым и Левенталем садовая беседка, которая становилась то летним театром, где разыгрывалась пьеса, то местом объяснений Треплева с Ниной, Тригорина с Ниной, жила в спектакле самостоятельной жизнью, свободно путешествуя по рельсам, то подъезжая к авансцене, то отъезжая в глубину. Смоктуновский, как правило, довольно иронично воспринимал чисто режиссерские решения, такие, как беседка. Домашний обжитой театрик, в конце спектакля разбитый, с рваными белыми занавесками, колышущимися на ветру, был для актера, видимо, слишком очевидной метафорой проигранной жизни.

Смоктуновский и в своих ролях избегал сцен, поддающихся однозначной трактовке, не признавал определенности прочтения, предпочитал размытость выбора разных вариантов. Единственное место роли, где Дорн излагает свое мировоззрение, свой образ жизни (рассказ Дорна об уличной толпе в Генуе: «..движешься потом в толпе без всякой цели, туда-сюда, по ломаной линии, живешь с нею вместе, сливаешься с нею психически и начинаешь верить, что, в самом деле, возможна одна мировая душа…»), Смоктуновский сопровождает пометкой:

25
{"b":"247728","o":1}