Я вдруг прошу у Шурки Бочкова дать мне покурить. Он с недоумением смотрит на меня, еще раз затягивается и отдает намокший, скрученный из газетной бумаги окурок. Я прижимаю его к губам и осторожно тяну, один и второй раз. Во рту саднит, сводит скулы, но на минуту пропадает запах этого места.
Раз за разом ухает где-то далеко, на той стороне. Будто крыльями шелестит кто-то в небе, и далеко за нами, наверху слышны разрывы. За день это случается несколько раз, бьют по дороге, которой шли мы сюда, по тылам. К нам снаряды не падают: наверно, боятся накрыть своих, что за кольями. Только мина иногда словно остановится где-то в небе и падает отвесно вниз, взметая жидкую грязь. Тучи сеют нескончаемый дождь, так что самолетов тоже не слышно. И слева, где гремело накануне, теперь тишина. Видно, бой там тоже прекратились.
— Нет, дальше не пойдут наши, пока тут затычка. Вот если бы под доты подлезть, тогда очка правильная!..
Это Даньковец разговаривает с капитаном. Я медленно засыпаю, прижавшись щекой к почернелому бревну, прикрытый от дождя и от ветра обрушенным кирпичом, пластами камышовой штукатурки, какими-то досками — всем, что было когда-то неизвестным мне домом. И другие спят так же, в щелях и проемах, спрятав головы в мокрые воротники. Сирота вовсе снял шинель и, скорчив в три погибели свое длинное тело, накрылся ею с головой. Он и в окопе так лежит, накрывшись и согревая себя дыханием. Это теплей, но я не могу так из-за запаха, пропитавшего все мое тело.
— Я так это вижу, капитан, что на «гу-га» придется брать. Ночью посигналим им. Чтобы понимали, кто перед ними тут!
Про что это говорит Даньковец?.. Гу-га… Я уже сплю, мне тепло, даже жарко.
— Очка правильная!.. Гу-га…
Когда машина чертит костылем серую корку такыра, легкая и горячая пыль мешками взлетает к небу. Ветер от винта подхватывает ее и стеной гонит в нашу сторону. Нам на это плевать. Мы спим вповалку прямо в этой сухой пыли, спустив с плеч комбинезоны, а то и просто в трусах, подложив под головы раскаленные кирзовые сапоги. Когда задерживается какая-нибудь машина для профилактики или на заправку, всё спешат к ней, под плоскости.
Нигде больше нет тени. Пауки с раздвоенным туловищем в ладонь величиной бегают вокруг нас по своим делам. Густо-рыжая шерсть на их спинах и лапах. Говорят, что укус их смертельный, особенно если рядом кладбище, так как они переносят трупный яд. Но, хоть тысячи нор их тут, фаланги никого еще у нас не кусали. Скорей блохи донимали весной, когда жили мы при разлетке на пустующем конезаводе. Это особенные, азиатские блохи, они огнем обжигают ноги, едва спрыгнешь без сапог на земляной пол.
— Тираспольский… всех вас в душу!
Очумелый, открываю глаза, вижу над головой серебряный перкаль с пыльной красной звездой. Встаю шатаясь. Ну как же, командир отряда Чистяков — он стоит в особенной летной стойке, чуть расставив крепкие ноги в легких, из серого брезента сапогах. Такая сейчас мода у летчиков, и все — даже старшина Паломарчук из столовой и сержанты в БАО18 — шьют себе брезентовые сапоги.
Старший лейтенант матерится громко и беззлобно, как бы напоминая о том высшем, что объединяет всех нас в этом роде войск. Это не казенный, а какой-то совсем другой призыв к дисциплине, без которой у нас нельзя. Народ у нас здесь серьезный. Другому бы, пожалуй, и подвесили за командирское недержание речи. Не здесь, а где-нибудь вечером на гражданской территории, но тут иная плоскость отношений.
Ну да, я старшина летной группы. По правилу, пока своя машина в зоне, остальные должны сидеть в квадрате с планшетами в руках и записывать замеченные недочеты в выполнении товарищем летной задачи. Но ведь сорок один в тени! И вчера я с проводов после танцев пришел только в два, а в полпятого уже был здесь, на разлетке. К тому же мы давно уже летаем самостоятельно и кому тут нужно такое наблюдение. Все это — в том числе и про танцы — хорошо знает Чистяков.
— Баню тут развели. Еще бы шайки вам на полеты, кое-что полоскать!
Двое или трое, что разделись, нехотя натягивают комбинезоны. Теперь Чистяков смотрит в белое от жары небо. Там, в нашей зоне, крутится едва заметная, светлая в лучах солнца машина.
— Болтается, как… золото в проруби!
Ну, это он для порядка. Все там делается по КУЛПу. Продолжая ругаться, Чистяков идет к метеобудке. Это домик на колесах. В короткой тени его сидят комэска, штурман эскадрильи, свободные инструкторы. С ними начальник медчасти лейтенант Ларионова. Она что-то, наверно, и вякнула про наш вид. Сама всегда выглаженная, в строчечку, застегнутая на все свои крючки и пуговички, несмотря на жару.
— Эй, тебе лететь, Борис…
Чуть спарашютировав, идет на посадку наша машина с номером «13» на фюзеляже. Застегиваю комбинезон, подтягиваю ремень, беру планшетку и иду в квадрат. Там Лешка Танцура, наш механик. Стоим с ним, ждем. Вывернув очередную тучу пыли, машина пробегает полосу, разворачивается и рулит к нам, подскакивая на сурочьих норах. В первой кабине Мишка Каргаполов, во второй наш инструктор — младший лейтенант Кравченко. Оба маленькие ростом, и головы их скрыты за козырьками. Только у Мишки голова большая, круглая, за что и зовут его на казахский манер Кульбасом.
Машина останавливается, мотор на малых оборотах, и механик лезет в боковой лючок, подтягивает что-то в тросах управления. Кравченко вылезает на крыло вместе с парашютом, отстегивает его и легко спрыгивает на землю. Инструктору и не нужно было с Мишкой лететь, да слишком жарко сегодня: то один, то другой из инструкторов вылетают с курсантами в зону проветриться. Мишка Каргаполов уже на земле, разминает затекшие ноги. Механик заглядывает в приборы, затаскивает во вторую кабину и приторачивает там мешок с песком. Я затягиваю шлем под подбородком, опускаю очки, лезу в первую кабину. Сажусь на оставленный Мишкой парашют, подстегиваю ремни, смотрю приборы — слева направо, пробую рули управления. Потом поднимаю руку. Кравченко прикладывает руку к голове, машет мне и идет к метеобудке, уже не оглядываясь.
Выруливаю, прошу старт. Дежурный флажком дает отмашку. Так… ручку от себя, плавно, газ, опережение, полный газ… капот — горизонт, скорость, стрелка, шарик… Разворот, горизонт плывет по второму цилиндру. И тут только окончательно отхожу от горячего, дурного сна…
Уже на трехстах метрах перестает обжигать бьющая из-за козырька за спину струя воздуха. А на шестистах будто ласковой прохладной ладонью кто-то гладит перегретые плечи. Но я лезу выше: тысяча двести, тысяча пятьсот, дышится легко и свободно. Смотрю вниз — налево, направо. Горы, что начинаются у самого города, превратились в едва заметные холмы с белыми ниточками дорог. Зато прояснились, встали четкой синей стеной с белыми вершинами другие, дальние горы. Холмы уходят к ним, делаясь выше, темней. Совсем маленький поезд с зелеными вагончиками медленно втягивается в щель между холмами, откуда змейкой вытекает речка. Где-то там, уже совсем близко к снежным горам, наш поселок, где у меня друзья из третьей эскадрильи. Километра на четыре тянется там виноградник, а за ним аэродром. С их стороны из ущелья дует постоянный ветер. Проход этот среди гор называют Тамерлановыми воротами. Пытаюсь разглядеть там что-нибудь и ничего не вижу.
Лезу все выше. Знаю, что прошел потолок своей зоны, но ничего: триста-четыреста метров еще можно. Меняю режим мотора. Теперь уже холодный сухой ветер ровно задувает в кабину и мороз проходит по рукам, по теплой спине, лишь прикрытой легкой тканью комбинезона. Но тело все еще жаждет этого свежего холода…
Я совсем один в мире, свободный, легкий. Лечу уже без крыльев и мотора. Каждой клеточкой ощущаю это необыкновенное состояние. Пою беззвучно какую-то неизвестную мне песню. Она сама является всякий раз. На земле потом я никогда не могу ее вспомнить.
Легкий туман оседает на плексигласе, становится вовсе холодно. Дальше нельзя. Это вид только делает комэска возле метеобудки, что не смотрит в небо. Так принято — не замечать. А дня через два при классном занятии бросит вдруг без улыбки: «Золотарев зону потерял, а Тираспольский раком полез, не набрав скорости». И все. Только это хуже всего…