Эта келейка, которую король устроил для себя в здании знаменитой тюрьмы, была все же довольно просторна и помещалась в самом верхнем этаже башенки, которою оканчивалась сторожевая башня замка. Комната имела круглую форму, стены ее были обтянуты блестящими циновками; деревянный потолок украшали жестяные золоченые лилии, а промежутки между балками были цветные. Кругом шел роскошный цветной карниз, усеянный розетками из белой жести, раскрашенными ярко-зеленым цветом, составленным из желтого мышьяка и индиго.
Здесь было лишь одно узкое стрельчатое окно с переплетом из проволоки и с железной решеткой. Цветные стекла были украшены живописными изображениями гербов короля и королевы и стоили по двадцать два соля каждое.
Здесь был всего один вход. Дверь была современной архитектуры, с низкой притолокой, обитая изнутри вышивкой, а снаружи – выпилкой из ирландской сосны тонкой артистической работы. Такие двери еще лет пятьдесят тому назад встречались в старинных домах. «Хотя они обезображивают наши жилища и занимают чересчур много места, – говорит с отчаянием Соваль, – однако наши старики не желают с ними расстаться и хранят их наперекор всему».
В этой комнате не было решительно ни одной вещи, составляющей обычную меблировку комнат: ни скамей, ни табуретов, ни скамеек в форме сундуков, ни изящных скамеечек на резных ножках, стоивших по четыре су каждая. В келье стояло одно только складное кресло великолепной работы. Дерево на нем было раскрашено розами по красному фону; сиденье было обито красным сафьяном, широкая бахрома кругом была прибита золотыми гвоздями. Одинокое кресло свидетельствовало, что в этой комнате имеет право сидеть только одно лицо. Возле кресла, у самого окна, стоял стол, покрытый скатертью с изображением птиц. На столе стояли чернильница, забрызганная чернилами, и резной серебряный кубок, лежали свитки пергамента и перья. Несколько поодаль помещалась грелка, далее – аналой, обтянутый темно-красным бархатом с выпуклыми золотыми украшениями. Наконец, в глубине комнаты стояла простая постель с пологом из желтой и красной парчи, без мишуры и позументов, обшитая самой простой бахромой. Эту самую постель, в которой Людовик XI находил себе покой или бессонницу, двести лет тому назад видела в доме одного государственного советника мадам Пилу, описанная в романе «Кир» под именем Арцидии или «Олицетворенной нравственности».
Такова была комната, называвшаяся «молельней Людовика XI».
В ту минуту, как мы ввели читателя в молельню, в ней было довольно темно. Сигнал к тушению огней был дан уже час тому назад. На дворе была ночь, и пять человек, находившихся в комнате, освещались только мерцающим светом восковой свечи, стоявшей на столе.
Первый, на которого падал свет, был вельможа в великолепном наряде, состоявшем из штанов и полукафтана пурпуровой материи с серебряными полосами. Поверх кафтана был надет род плаща с широкими рукавами, украшенными отворотами из золотого сукна с черными разводами. Этот великолепный наряд, на котором отражался свет, казалось, вспыхивал пламенем на каждом сгибе. У человека, так одетого, на груди был вышит яркими красками герб: две пересекающиеся под углами полосы, а под ними – бегущая лань. С одной стороны герба находилась оливковая ветвь, с другой – олений рог. За поясом у этого человека был заткнут богатый кинжал, золотая рукоятка которого имела форму шлема и была украшена графской короной. У него был злой вид, гордое лицо, высоко поднятая голова. При первом взгляде на его лицо читалась надменность, при втором – хитрость.
Он стоял с непокрытой головой, держа длинный свиток в руке, позади кресла, в котором сидела, некрасиво согнувшись, закинув одну ногу на другую и опершись локтем на стол, личность, весьма скверно одетая. Пусть читатель представит себе на этом роскошном сафьяновом кресле человека с угловатыми коленями и худыми ляжками, обтянутыми поношенным черным шерстяным трико, и закутанного во фланелевый кафтан, обшитый совершенно облезлым мехом; в довершение на голове была старая засаленная шапка из самого плохого сукна, отороченная шнурком со свинцовыми фигурками. Вот, вместе с засаленной ермолкой, почти скрывавшей волосы, все, что можно было рассмотреть в его фигуре. Сидящий так низко наклонил голову, что на его лице, скрытом в тени, можно было рассмотреть только освещенный лучом света кончик носа, по-видимому довольно длинного. По худобе морщинистой руки видно было, что это старик. Это был Людовик XI.
Позади, в отдалении, тихо разговаривали между собой два человека, одетые в платье фламандского покроя. Они были настолько освещены, что каждый присутствовавший на представлении мистерии Гренгуара без труда узнал бы в них двух главных послов Фландрии – Гильома Рима, тонкого гентского дипломата, и Жака Коппеноля, популярного чулочника. Читатель, вероятно, помнит, что оба эти человека имели тайные политические сношения с Людовиком XI.
Наконец, в самой глубине комнаты, у двери, стоял в темноте, неподвижный как статуя, крепкий, коренастый человек в военных доспехах и кафтане с гербом. Его четырехугольное лицо с огромным ртом и глазами навыкате, с ушами, спрятанными под гладко причесанные волосы, и с низким лбом напоминало в одно и то же время и тигра и собаку.
Все были без головных уборов, кроме короля. Вельможа, стоявший подле короля, читал ему нечто вроде длинной докладной записки, которую его величество, по-видимому, внимательно слушал.
– Ей-богу, я устал стоять! – проворчал Коппеноль. – Неужели здесь нет стула?
Рим отвечал отрицательным жестом, сопровожденным сдержанной улыбкой.
– Право, мне так и хочется усесться на пол, поджав под себя ноги, как чулочник во время работы, как я сижу в своей лавке, – не унимался Коппеноль, раздосадованный тем, что приходится так понижать голос.
– Не вздумайте этого сделать, мэтр Жак!
– Ох, мэтр Гильом! Неужели здесь можно присутствовать не иначе, как стоя на собственных ногах?
– Или на коленях, – сказал Рим.
В эту минуту голос короля зазвучал громче. Они замолчали.
– Пятнадцать солей на одежды нашим слугам и двенадцать ливров нашим придворным писцам! Превосходно! Тратьте золото бочками! Да вы с ума сошли, Оливье?
Говоря это, старик поднял голову. На его шее заблестели золотые раковины цепи ордена святого Михаила. Свеча ярко осветила его худой, суровый профиль. Он вырвал бумагу из рук Оливье.
– Вы нас разоряете! – кричал он, пробегая ввалившимися глазами тетрадь. – К чему все это? Зачем нам такая роскошь в нашем доме? Двум капелланам по десяти ливров в месяц каждому и причетнику по сотне су! Камердинеру девяносто ливров в год! Четырем поварам по сто двадцать ливров в год каждому! Смотрителю за рабочими, огороднику, садовнику, хранителю оружия, двум счетоводам по десяти ливров в месяц каждому. Двум поваренкам по восьми ливров! Конюху и его двум помощникам по двадцать четыре ливра в месяц! Рассыльному, пирожнику, булочнику, двум кучерам по шестидесяти ливров в год! Кузнецу – сто двадцать ливров! А нашему казначею – тысячу двести ливров! Контролеру – пятьсот. Это черт знает что! Это безумство! Мы грабим Францию, чтобы платить жалованье нашим слугам! Все луврские драгоценности расплавятся на таком огне расточительности. Всю посуду придется продать! А в будущем году, если Господу и Пресвятой Богородице, – тут он приподнял шапку, – угодно будет продлить нашу жизнь, мы будем пить лекарство из оловянного стакана.
Говоря это, король бросил взгляд на серебряный кубок, сверкавший на столе. Он кашлянул и продолжал:
– Мэтр Оливье, владетельные князья, правители больших государств, короли и императоры не должны допускать роскоши в своих домах, потому что оттуда этот огонь перебрасывается в провинцию. Итак, мэтр Оливье, запомни раз навсегда: наши расходы растут из года в год. Это нам не нравится! Как это? До семьдесят девятого года они не превышали тридцати шести тысяч ливров. В восьмидесятом году они достигли сорока трех тысяч шестисот девятнадцати ливров… я хорошо помню эти цифры… В восемьдесят первом году – шестьдесят шесть тысяч шестьсот восемьдесят ливров, а в нынешнем году – клянусь жизнью – дойдут до восьмидесяти тысяч ливров. В четыре года они возросли вдвое! Чудовищно!