Литмир - Электронная Библиотека

Были и эксперименты с эфиром, принесшие лишь разочарование[137], и вечеринки с девицами. Двадцатилетние Хармс и Введенский, видимо, еще не пили всерьез (позднее, в тоскливые и страшные тридцатые, встречи бывших обэриутов и их друзей часто сопровождались обильными возлияниями), да и их зафиксированное мемуаристами более позднего времени “донжуанство” еще не успело проявиться (у обоих были любимые девушки, к которым они были очень привязаны: у Хармса – Эстер, у Введенского – Тамара Мейер, подруга по школе Лентовской). Но они были молоды. По-видимому, именно Введенский был поводырем Даниила в мир “взрослых” удовольствий. Он вообще никогда не был инфантилен, как Хармс. В своей недолгой жизни ему приходилось играть разные роли – “проклятого” поэта и делового, быстрого на руку литератора-профессионала, светского хлыща и нежного отца семейства, – и каждой из них он отдавался истово, со знанием дела. С ранней юности он приобрел мрачный, спокойно-безнадежный взгляд на мир, но в этом мертвом и страшном мире он был – у себя дома. И он был гениален. О чем, разумеется, в середине двадцатых годов мало кто догадывался.

В дружеских кутежах участвовал и Липавский, и даже аскетичный во всех прочих отношениях Друскин (Михаил Семенович позднее осуждал Хармса и Введенского, втянувших его старшего брата в богемную жизнь); да и 48-летний хилый мэтр Туфанов с удовольствием бражничал со своими юными учениками. Но в творческой сфере дороги Хармса и Введенского вели прочь из страны Зауми. В конце 1925 года они перестают именоваться “заумниками”. Появляется новое слово, которому суждено было войти в историю литературы, – “чинари”.

6

Родовая черта авангарда – прямота и несворачиваемость пути, поступательное развитие радикализма. Каждый следующий шаг должен был порывать с прошлым решительнее, чем предыдущий. Малевич, вернувшись к фигуративной живописи, ставил на картинах фиктивные даты: вещи, которые он создавал в конце двадцатых, должны были предшествовать супрематизму, а не следовать за ним. Но путь Хармса и Введенского был прямо противоположен по направленности: они начали с крайнего радикализма, с зауми – и шли к поэтике, интегрированной (но индивидуальным и неожиданным способом) в большую литературную традицию. “Михаилы” и “Парша на отмели” – куда более авангардные вещи, чем “Старуха” или “Элегия”. И куда более слабые…

Даниил Хармс. Жизнь человека на ветру - i_060.jpg

Александр Введенский, Тамара Мейер. Фотомонтаж из альбома Т. Мейер, 1920-е.

У Хармса, быть может, самые бескомпромиссные “заумные” стихи 1925 года связаны с Эстер, и это не случайно. Как отметил В.Н. Сажин, в дневниковых записях Хармса страстные эротические монологи часто переходят в бессмысленный набор звуков, в “заумное” бормотание. Таким образом изживались любовные психические травмы, которых было слишком много.

бабаля мальчик
трестень губка
рукой саратовской в мыло уйду
сырым седеньем
щениша вальги
кудрявый носик
платком обут –

так начинается стихотворение “От бабушки до Esther”. Но даже здесь сквозь птичье щебетание все-таки проскальзывают какие-то реальные детали – тот же Саратов, где Даня Ювачев провел несколько месяцев во время Гражданской войны. Да и сама заумь редко носит чисто фонетический характер. От “360-го градуса” молодой Хармс довольно далек. Эффект алогизма уже в его первых стихах достигается столкновением, а не игнорированием смыслов. Но из этой бессмыслицы, как из пены, рождаются смыслы новые, появляются образы, некоторые из которых пройдут через всю жизнь писателя, постепенно проясняясь и делаясь все страшней:

вздымается на костыли
резиновая старуха
а может быть павлин

Лишь в самом конце стихотворения освобожденные звуки одерживают победу – и измученный, влюбленный молодой поэт успокаивается:

вихрь табань
альдера шишечка
ми́ндера буль
ýлька и фáнька
и ситец и я

В других вещах этого времени яснее слышен индивидуальный голос Хармса, которому (в отличие от Введенского) уже в это время сюжет (нарочито странный, алогичный, смешной) был интереснее варева разъятых языковых конструкций:

как-то жил один столяр
только жилистый столяр
мазал клейстером столяр
делал стулья и столы
делал молотом столы
из орешника столы
было звать его иван
и отца его иван
так и звать его иван
у него была жена
не мамаша, а жена
НЕ МАМАША А ЖЕНА

И Хармс, и Введенский, и их будущие товарищи по ОБЭРИУ в самой ранней юности зачитывались символистами: это был общий вкус эпохи. Но символизм умер – его последней, несколько гротескной страницей в России было, пожалуй, творчество пролеткультовцев-космистов, простодушных учеников Андрея Белого и подражателей Брюсова. Символистский готический собор уже давно, с конца 1900-х годов, оседал. Акмеисты пытались перестраивать его на ходу, утяжеляя конструкции. Футуристы – разбирали по кирпичику, чтобы строить из них новое знание. Но они-то понимали, что именно они разбирают и какая у каждого кирпичика функция, а из их последователей в двадцатые годы, пожалуй, только у обэриутов и было такое понимание. Не случайно их общим кумиром был Хлебников – самый спиритуальный, если можно так выразиться, футурист. Отношение к другим гилейцам было сложным. Маяковский не был любим никем. Крученых (учителя своего учителя) чтил Введенский. Встретившись с ним в 1934 году (уже зрелым человеком, в расцвете творчества!), он благоговейно, как младший старшему, читал мэтру свои стихи и смиренно согласился с кисловатой их оценкой. Но едва ли Крученых так же много значил для Хармса.

Впрочем, в 1925 году взгляды молодого поэта на цели собственного творчества еще были довольно наивны и путаны. Свидетельство тому – набросок, относящийся к августу этого года:

Несколько лет, заполненных войной и революцией, заставили все население СССР думать лишь о том, чтобы остаться живым и сытым… С окончанием войны и революции это обжорное напряжение стало ослабевать, но ему взамен наступил материализм в самой резкой форме, как следствие революции. Он постепенно спускался все в более низкие классы, одновременно с этим искажаясь и прикрывая собой романтическую сторону жизни… В СССР завал вульгарным материализмом, стремящимся сковать вольные движения человека осмыслицы и лишить его отдыха. Мы, истинные художники, доктора общественного желудка, дадим вам слабительную жидицу в виде хляпа крышки романтизма…

В этом юношеском тексте интересен аналогизм “осмыслица” – антоним высокой поэтической “бессмыслицы”.

Девятого октября Хармс подал заявление о вступлении в Ленинградское отделение Союза поэтов, приложив тетрадь стихотворений. Как и всем вступающим в Союз, ему была предложена анкета. Ответы на нее демонстрируют не столько сознательную эксцентричность, сколько молодое легкомыслие и оторванность от социальной жизни того времени. Вопросы, которые структурировали реальность, были настолько от Хармса далеки, что он даже не считал нужным над ними задуматься.

вернуться

137

“Эфир – это курица наоборот”, – в своей парадоксальной манере записывает Хармс в дневнике.

27
{"b":"247274","o":1}