— Тогда выслушай.
И он рассказал, что произошло вчера на дежурстве.
— Гриша! — закончил Олсуфьев свое повествование. — Мое счастье в твоих руках. Дашь рукопись — Тереса спасена. Откажешь — Тереса погибнет.
— Ты с ума сошел! Разве я могу распоряжаться рукописью из опечатанного шкафа?!
— Я все продумал. За снятие печати полагается штраф — я его внесу. А рукопись получу обратно!
— Да кто тебе вернет ее?
— Государь! Дубельт отвезет ему рукопись в тот же день, как я ему передам. Государь принимает Дубельта утром и вечером. Если я передам рукопись Дубельту днем, он отвезет ее государю вечером между семью и восемью. Это будет в день моего дежурства. В восемь государь едет на прогулку и проходит мимо Синего зала. Я ожидаю его в коридоре, бросаюсь перед ним на колени и рассказываю историю рукописи. Ты знаешь Николая Павловича — он любит, когда перед ним душу свою раскрывают. К тому же я не ставлю его в трудное положение: он ничего французу не обещал. А тут перед ним возможность проявить великодушие. И он проявит его!
— А если нет?
— Не может государь жертвовать честью своего офицера для того только, чтобы сделать приятное чужеземцу-французу. Не может! Он поругает меня, дернет за ухо; все будет, знаю, но рукопись он вернет. Наконец, Гриша, клянусь тебе: я, Николай Олсуфьев, верну тебе рукопись! Хочешь, напишу клятву в виде расписки? — закончил он торжественно.
Безбородко отошел к окну, молча постоял там несколько минут. Ни судьба шарманщика, ни горе его дочери, ни отчаяние друга не интересовали его. Но, думал он, если откажешь Олсуфьеву, этот теленок с отчаяния может черт знает что выкинуть — еще к Елене поедет и такое наговорит…
— Ника, — начал он, повернувшись, — ты знаешь, что для тебя я готов сделать все. И сделаю! Но, прошу тебя, повремени несколько дней.
— Сколько?
— Сегодня у нас двадцать второе ноября. Отправляйся к Дубельту, скажи ему, что рукопись доставишь тридцатого.
— Почему? Почему не сегодня? Гриша! Понимаешь ли ты, что значат восемь дней для Тересы? Море слез, восемь бессонных ночей! Зачем эта проволочка? Ведь ты хочешь помочь мне, Гриша?!
— Хочу.
— Тогда дай рукопись сейчас. Прошу тебя!
Безбородко понял: отказать — значит поссориться, а этого он не мог позволить себе накануне помолвки с кузиной Олсуфьева.
— Бери! — сказал он решительно.
Олсуфьев заключил товарища в объятия; у него не хватило слов, чтобы выразить благодарность.
Безбородко подошел к шкафу и взялся за дощечку, на которую были наложены сургучные печати.
— Нет! — воскликнул Олсуфьев. — Ты не прикасайся. Я сам должен это сделать. — И закончил просительно: — Григорий, выйди из комнаты. Не надо тебе при этом присутствовать. Тебе будет неприятно.
Кушелев-Безбородко подчинился.
Когда дверь за ним закрылась, Олсуфьев написал записку:
Я, Николай Олсуфьев, самовольно, в отсутствие хозяина Григория Кушелева-Безбородко, вскрыл книжный шкаф и изъял из него рукопись Аристотеля о свете, что удостоверяю своей подписью.
гр. Н.Олсуфьев, поручик л. — гв. Семеновского полка.
Сорвав дощечку с печатями, он распахнул дверцу шкафа, положил на полку расписку и взял рукопись.
Дрожащими руками раскрыл он книжку. На обороте твердого переплета в верхнем углу приклеен книжный знак — большой прямоугольник шероховатой, с зеленым оттенком бумаги. Черной краской напечатана волнистая рамка, в рамке — могучий раскидистый дуб, под ним — прямыми четкими буквами: «Из собрания гр. А.А.Безбородко».
На первой чистой странице, в самом центре, выведено по-русски старательным писарским почерком:
Рукопись греческого ученого Аристотеля о свете
и о свойствах человеческого глаза.
Олсуфьев сознавал, что в его руках именно то, что ему нужно; не зная языка, на котором рукопись написана, переворачивая страницу за страницей, он точно силился проникнуть в ее содержание. Он ни о чем не думал — ни о Тересе, ни об ее отце, — он просто наслаждался.
— Не знал, что ты за это время изучил греческий язык.
Спокойный голос Кушелева-Безбородко, уже несколько минут наблюдавшего за своим другом, вернул Олсуфьева к действительности.
— Ты даже не подозреваешь, Гриша, что для меня сделал!
— Подозреваю… Но это только полдела — нужно еще, чтобы рукопись вернулась в шкаф.
— Вернется! Я сам поставлю ее на место! — Он обнял Безбородко и растроганно попросил: — Поедем на Охту. Тебе ведь эта история неприятна, я знаю. Но ты увидишь Тересу и поймешь меня, а если поймешь, то и оправдаешь.
За столом, кроме Тересы, сидели еще хозяин и хозяйка. Марфа Кондратьевна поклонилась остановившимся у порога офицерам и сказала:
— Прошу, господа, откушать с нами.
Олсуфьев подошел к Тересе:
— Мой друг Кушелев-Безбородко захотел сам сказать вам, что отец скоро будет с вами.
Девушка подняла глаза на Безбородко. В них были и благодарность и восхищение. Она знала из рассказов Олсуфьева, что Безбородко ездил куда-то хлопотать за ее отца, знала, что последний, решающий шаг связан с огромной жертвой с его стороны, и одно то, что Олсуфьев явился сегодня вторично, захватив с собой Безбородко, больше, чем длинные речи, убедило Тересу, что последний шаг уже сделан. Всю свою признательность она хотела выразить в своем взгляде.
Красота девушки поразила Кушелева-Безбородко. Рядом со стройной, легкой Тересой память оживила Елену — хромую, большеротую. И вспыхнула в Безбородке злоба против Олсуфьева, которого полюбила Тереса, и против Елены, которая лишена прелестей Тересы.
Эта внезапная перемена не ускользнула от взгляда Тересы. Она тихо спросила:
— Сеньор, я вас чем-то огорчила? Если… — И замолчала: что-то дикое, хищное мелькнуло во взоре Безбородко.
Хозяин, бородатый коренастый человек, указал Олсуфьеву на стул рядом с собой и доверительно шепнул:
— Тут парень какой-то зачастил, из их, видать, братии. Такой же смурый и глазастый.
— Сюда заходил? — насторожился Олсуфьев.
— Нет. Вокруг дома чего-то вынюхивает. Тереса увидела его из окошка и как крикнет: «Кальяри!» А что такое «кальяри» — не понимаю я ихнего языка.
— Когда это было?
— Намедни, как вы только ушли.
За спиной Олсуфьева остановился Безбородко.
— Ника, я пошел.
— Почему вдруг?
— Мне нужно. — И без дальнейших объяснений направился к двери.
Олсуфьев пришел домой поздно. Ощущение удачи его не покидало ни на минуту, но ощущение это было почему-то замутнено: наряду с радостной взволнованностью жило в нем беспокойство.
Олсуфьев попробовал было доискаться причины своего беспокойства, но, так и не разобравшись в нем, прилег на диван и вскоре уснул.
Он проснулся внезапно, словно его кто окликнул. На столике рядом с диваном горела свеча. Мгновенно возникли перед глазами свечи в высоких подсвечниках, карточный стол…
«Шулер!» — вынырнуло из памяти.
Олсуфьев оделся и вышел на пустынную ночную Мойку. Не найдя там саней, он побежал на Невский.
Перед офицерским собранием стояли выезды в несколько рядов; из окон лился яркий свет.
Олсуфьев поднялся в парадный зал. Молоденький офицер с повязкой распорядителя танцев на рукаве, держа за руку свою даму, выписывал петли и зигзаги, а за ними, также рука в руку, змеился длинный хвост.
Среди танцующих Тимрота не было.
Олсуфьев направился в большую столовую. За длинным столом сидели старшие офицеры с женами и почетные гости. Свечи в люстре были уже погашены, горели только в настенных бра, освещая затылки и спины гостей зыбким желтоватым светом. Олсуфьеву показалось, что все спят. Лишь один древний старичок генерал, весь увешанный орденами, что-то рассказывал, и — странно — на два голоса: то высоким, визгливым — детским, то грубым, с хрипотцой — строевым.
И тут тоже Тимрота не было.