Жандармы и министерство юстиции из полутора тысяч арестованных отобрали 268 человек и, продержав их по тюремным одиночкам больше трех лет, завершили свое гнусное дело «Большим процессом» — процесс этот вошел в историю под названием «процесса 193-х».
А куда девались 75 человек? Ведь жандармы отобрали для вящей своей славы 268 юношей и девушек.
75 из отобранных умерли, покончили самоубийством или сошли с ума, не выдержав каторжного режима, созданного для них просвещенным министром графом Паленом.
«Большой процесс» даже для того сурового времени был подлым: все обвинительное заключение было основано на явной лжи и на подтасовках.
Но… разве министра Палена или жандарма Потапова интересовала истина? Достаточно препроводить две сотни молодых людей в суд, а уж там, в суде, холопствующие сенаторы найдут статьи для отправки на каторгу невиновных!
Правда, холопствующим сенаторам на сей раз пришлось очень туго: из 193 обвиняемых они были вынуждены оправдать 94!
Юношей и девушек, намеченных к «убою», жандармы собрали в одном месте: в петербургском «Доме предварительного заключения», что на Шпалерной улице. Туда свезли молодежь со всех концов России — из 37 губерний.
17 октября перевели туда и Мышкина.
Первого, кого он встретил, поднимаясь по железной лестнице в свою камеру, был студент Донецкий — близорукий приятель по Женеве.
— И вы тут? — удивился он.
— Я всегда там, где мои друзья, — ответил Мышкин, пожимая протянутую руку.
— Откуда?
— Из Петропавловки.
— Вот куда залетели!
— А вы думали.
— Господа, — поторапливал надзиратель, — успеете наговориться.
Мышкин взобрался на четвертый этаж, вошел в камеру — слышит, сосед стучит.
— Мышкин, приветствую. Откройте окно, вам хотят передать записку.
Мышкин распахнул окно, тут же с пятого этажа спустили ему записку на веревочке:
«Ип, милый, мы опять вместе. Если ты не очень устал, просись сейчас на прогулку. Буду ждать тебя у забора. Ип, милый, осень, а день какой чудесный!»
Мышкин потребовал смотрителя.
— Знаю зачем, — сказал он, не дожидаясь даже первого слова Мышкина. — Хотите на прогулку.
— Откуда знаете?
— Нашему брату положено все знать. — Он вызвал надзирателя. — Проводите господина Мышкина на прогулку. Полчаса разрешаю.
У Мышкина потекли слезы из глаз: как все это не похоже на Петропавловку!
Смотритель понял состояние заключенного.
— Туда, знаешь, — повернулся он к надзирателю, — к забору поведешь господина Мышкина, а сам уходи в сторону.
«Свидание» с Фрузей все же было испорчено, и испортили его друзья. Не успел Ипполит Никитич сказать Фрузе и частицы того, что теснилось в его сердце, как с одной стороны забора налетели мужчины, с другой — женщины, и все наперебой, вразрез друг другу заговорили о процессе. «Свидание» превратилось в многолюдное совещание. Посыпались предложения, делались торжественные заявления, вспыхивали споры.
Споры, видимо, велись уже давно: одни были за то, чтобы не подчиняться суду, чтобы вслух заявить: «Считаем царский суд гнусной комедией», другие — за подчинение суду.
Мышкин сразу вступил в спор:
— Товарищи, я тоже признаю, что никакие доводы и доказательства не проймут царских чиновников. Но поскольку суд все же состоится, мы должны воспользоваться им, чтобы через головы судей поговорить со своим народом. Мы не должны на суде ни оправдываться, ни защищаться, но мы должны оказать своему народу, за что мы боремся и с каким подлым, развращенным режимом мы боремся. Мы должны подбросить в костер революции свежую охапку хвороста. — Вдруг Мышкин перешел на шепот. — Товарищи, у меня к вам огромная просьба: доверьте мне произнести на суде краткую речь…
— Этих патентованных трусов, карьеристов и негодяев ничем не удивишь, — сказал Войнаральский.
— Верно, Порфирий Иванович, но я буду говорить не для них, а для народа, для пользы нашего дела.
— Пусть говорит Мышкин! — предложил Ковалик.
— А я ему набросок своей речи дам, — восторженно откликнулся незнакомый Мышкину молодой голос.
— Значит, согласны? — спросил Ипполит Никитич.
Его голос дрожал, в глазах всплеск радости, как у человека, который, наконец-то достиг давно желанного.
И молодежь, стоявшая по обеим сторонам забора, поняла, что именно он, Мышкин, сумеет донести до суда всю их боль, все их чаяния, все, что они передумали и перечувствовали в мрачных одиночках.
— Пусть говорит Мышкин!
Доверие товарищей растрогало Мышкина: он хотел поблагодарить их, сказать им, что речь уже давно сложилась у него в уме, он хотел тут же прочесть начало своей речи, но горло словно веревкой перетянуто.
Пришла на помощь Фрузя:
— Ипполит, напишите свою речь и передайте ее…
— Ковалику! — подхватил Войнаральский.
— Муравскому! Отцу Митрофану! — предложила одна из девушек.
— Рогачеву! — воскликнул Ковалик.
Послышался мощный бас Рогачева:
— Я предлагаю такую очередность. Мышкин передаст свою речь Муравскому, или, как его тут называют, «отцу Митрофану». Он автор «Безвыходного Положения», и его замечания будут ценны для Мышкина. Затем Муравский передаст речь со своими замечаниями по цепочке остальным.
На этом закончилось тюремное собрание.
Мышкину дали бумагу, карандаши, и он приступил к работе. Правда, отвлекали стуки справа и слева, и на эти стуки надо было отвечать. Весь корпус принимал участие в составлении речи: каждый вносил в нее что-то свое. Получил Мышкин и труд Муравского, его «Безвыходное Положение». Это была толстая, хорошо сброшюрованная тетрадь. Убедительно и остроумно Муравский доказывал, что прокурор Желиховский, автор обвинительного акта, шулер, что все его обвинение основано на лжи и клевете.
Работа Муравского привела Мышкина в восторг. Каждая строка «Безвыходного Положения», каждая фраза восстанавливали правду относительно событий и лиц, и это было очень важно, ибо Мышкин все же боялся, что личные испытания могут толкнуть его на путь преувеличений.
18 октября 1877 года повели 193 человека в суд. Чуть ли не целый дивизион жандармов с шашками наголо окружил измученных, изнуренных юношей и девушек, из которых многие передвигались на костылях, многие еле ноги волочили, многие кашляли надрывно. Но все были возбуждены, взволнованы.
Приветственные оклики, объятия, всхлипывания, слезы…
Странное шествие докатилось до здания суда и бурным потоком хлынуло в зал заседаний.
Суетятся приставы, нервничают жандармы, покрикивает толстый полковник.
Наконец разместили обвиняемых. 37 женщин усадили на скамьях для адвокатов; Мышкина, Войнаральского, Рогачева, Ковалика и Муравского устроили на особом возвышении, окруженном перилами, — эту клетку тут же прозвали «Голгофой»; остальные — на скамьях, предназначенных для публики.
— Суд идет! Встать!
Сияют звезды на шитых золотом мундирах, сверкают муаровые ленты, бренчат ордена. Сенаторы опустились в кресла, настороженно осмотрелись.
Кресла — глубокие, мягкие, а господам сенаторам неуютно. Совсем недавно они судили в этом же зале 50 человек, и один из них, бородатый мужик Петр Алексеев, занес над ними свой увесистый кулак и предрек им близкую кончину… «Ярмо деспотизма разлетится в прах…»
А эти подсудимые? Что готовят они? Сколько среди них Алексеевых? Неведомое беспокоит, угнетает, страх заползает в сердце… Потому-то так вежлив Ренненкампф, этот мордастый первоприсутствующий сенатор!
Первоприсутствующий приступил к опросу подсудимых о звании, вероисповедании, занятиях, летах…
— Ваше вероисповедание, обвиняемый Мышкин?
Прозвенел гибкий, бархатистый голос Мышкина:
— Я крещен без моего ведома по обрядам православной церкви.
На опросы ушло все утро. Председатель был сдержан, терпелив, а обвиняемые отвечали кратко, сухо.
Мышкин неотрывно следил за поведением судей, он видел, что они растеряны.