— Завтра на заре Салих придет. Должен он газет нам привезти. Узнаем, чем мир живет.
Голос обрывается. Над нами еле слышно листья шумят. Тревожно вспорхнула сонная птичка. Вдали позванивает ботало, накрепко привязанное к шее колхозного мерина.
Старик тоже не спит. Хрустнула гулко под его плечом сухая ветка.
— Ты не спишь еще? — спрашивает он меня и, не дождавшись ответа, говорит: — Когда пахнет сеном, хороший человек всегда думает о Родине и о своих близких. Плохому человеку запах сена туманит голову, как горькая водка. Такой человек начинает думать о женщинах.
Я поворачиваюсь к деду и стараюсь пристальней вглядеться в его лицо, иссеченное морщинами, как подгоревшая корка ржаной буханки хлеба. Не прочел ли старик мои мысли? В этот момент я как раз вспомнил о своей девушке. «А ведь он прав, — думаю я, — когда пахнет сеном, хорошие люди улавливают в этом запах родной земли. А вот я размечтался о темных глазах и упругом ее плече».
Перед самым отъездом в горы я забежал к Гузель. В голове у меня теплилась одна тайная мысль: уговорить ее ехать со мной.
— Да ты что, не с ума ли сошел? — взглянула она на меня. — А если люди узнают. Позору не оберешься.
— Все равно уже вся деревня знает, — неуверенно произношу я.
— Как это знает! Кто знает? Я еще и сама-то конкретно ничего не знаю.
Я обнимаю ее, целую в разгоряченные щеки, она обидчиво и нерешительно отстраняется. В ее черных, с дымчатым наливом глазах мечется упрек.
— Гузель, мы же договорились осенью пожениться. Ты — жена моя.
— Вот он какой шустрый-быстрый. Договора на такие дела не существует. А вдруг к осени ты разлюбишь, у вас, мужчин, часто такое случается. Вот и Салих говорил мне...
— Ах, ты опять про него! Ему веришь, а мне, значит, нет. Так что ли?
— Он же — мой брат, как не верить ему? — Гузель отходит к столу, на котором книги, тетради, бумага. — Некогда мне, — медленно произносит она, садясь на самодельную табуретку, — ты же знаешь — я в техникум готовлюсь.
Все это верно. И то, что нельзя ей преждевременно в горы со мной ехать, и то, что у нее каждый день на учете — скоро экзамены. И все-таки непонятная грусть захлестывает меня.
— Ты не любишь, потому так и ведешь себя со мной.
— Суди-ряди как хочешь. Если бы ты любил, то таким образом не разговаривал бы. Пока я не жена тебе и ты не муж. Салих, значит, правду говорил, что все вы одним лыком шиты.
— Что ты зарядила мне про своего Салиха.
Я погорячился и, не обняв ее, не поцеловав на прощанье, зло хлопнул дверью, стремглав слетел с крыльца и ушел. Чуть поостыв, мне захотелось вернуться, попросить прощения. Но я не знал, в чем же моя вина. Только здесь в горах рядом с этим добрым и милым бабаем понял, что ни моей, ни ее вины в нашей маленькой перебранке не было. «Наверное, — думал я, — у влюбленных, особенно в первое время, так случается часто». Ведь два разных человека, два разных характера начинают сближаться, чтоб познать друг друга. И любая, самая малейшая искорка недопонимания может вызвать пожар, может начаться цепная реакция. «Дураки мы, — думаю я, — любим друг друга, договорились о женитьбе, а все еще спорим и дуемся, как маленькие».
Утром нас разбудил Салих. Он приехал на паре пегих лошадей. Заря еще не оперилась. На горизонте слабо розовела узкая полоска, словно кто-то перочинным ножичком полоснул по темной подкладке пальто, из-под которой зарделся малиновый драп.
— Спать много вредно, глаза заболят, — засмеялся Салих. — Давай косы в руки, и пошли косить. Завтракать будем, когда солнце росу сгонит.
Легко и весело идут первые ряды. Коса со стоном врезается в сочный травостой. Высокая трава падает в каком-то узаконенном порядке, сама по себе ложится ровными рядами под ноги. Я шагаю за Салихом, старик за мной. Пройдем один прокос, и три новых ряда прилягут к краю скошенного луга.
Успевать за Салихом нелегко. Парень он здоровый, широкий. Я вижу, как под его мокрой рубашкой играют крупные плечи. Коса легко звенит и поет в длинных руках Салиха. Я постепенно отстаю от него, испуганно оглядываюсь и убеждаюсь, что дед Хафиз идет за мной нога в ногу.
— Живей,: — улыбается он, — а то чего доброго пятку твою задену.
Я начинаю сильнее махать косой, сбиваюсь с ритма, трава прогибается под острой сталью и остается не срезанной, а ряд мой становится все уже и уже. Наконец чувствую, что Салиха мне уже не догнать, сдаюсь и кричу:
— Хватит, перекур!
Садимся прямо на сено. Оно волглое, прохладное. Салих, вытирая косу пучком мокрой травы, посмеивается надо мной, а потом спрашивает:
— Зачем же ты, учитель, напросился сюда? Никто не гнал тебя. Сидел бы за своими книгами и ждал первое сентября.
Как ответить ему? Сказать, что думал сенокос — забава и отдых, не поверит.
А вызвался я идти сюда в горы потому, что до конца отпуска оставалось целых две недели. Бить баклуши — я не привык, сидеть с удочкой на речке — надоело. А потом случилось попасть в правление колхоза, где шел разговор о том, что в горах, в глубоких лощинах вручную можно наскрябать возов 50 хорошего сена. Там, на открытых полянах и луговинах, скосили траву сенокосилками, а в лощинах и среди деревьев остались травы. Начиналась в колхозе уборка хлебов. Людей не хватало. И вот я сам подсказал председателю, чтобы направили в горы меня, учителя восьмилетней школы.
Мне вспомнились вчерашние слова деда: «Когда пахнет сеном, хороший человек думает о Родине». Значит, тогда в правлении даже не сам запах сена, а только разговор о нем пробудил во мне что-то хорошее, захотелось помочь колхозу.
За утренним чаем разговор льется легко и неторопливо. Старик Абдюшев, допивая чуть ли не десятый стакан душистого чая, медленно говорит, обращаясь в основном к Салиху, но и не забывая о моем присутствии.
— Старое сердце, как книга. Раскрой его и перелистай. Ты увидишь много красивого. Оно звенит и поет, как стихи Мажита Гафури и Мустая Карима... Салих вот не понимает, зачем сельскому учителю сено косить. Коровы у него нет, овечек тоже. А я все понимаю. — Он прищурил узенькие с непонятной лукавинкой глаза, погладил грубой пятерней белесую бороду, пропитанную дымом костров, запахом сена и душистым парком крепкого чая. — Я понимаю. Спроси меня, зачем ты, такой старый, на сенокос пошел, я, может, не всякому отвечу на это. И правильно сделаю. Но тебе, учитель, скажу, потому что у нас, однако, одна и та же причина, которая позвала нас далеко в горы. Мы пошли сюда потому, что почувствовали запах сена.
Старик замолчал и снял широкополую шляпу. В его глаза блеснуло солнце, и они стали похожими на морскую воду.
— Учитель, — сказал мне Салих (он всегда называл меня не по имени, стараясь подчеркнуть, что я — белоручка, а он — рабочий человек), — не удивляешься ли ты красивым словам бабая?
Признаться, эта мысль давно уже сверлила меня. Дед Абдюшев говорил легко и красиво. Он зорко и понятливо отбирал слова, проверял их силу и задумчиво отдавал людям эти отобранные слова.
— Не удивляйтесь, — продолжал Салих, — он у нас шибко грамотный старик. Все говорят, что дед Хафиз учился в медресе большого города Оренбурга.
Выцвел голубой ситец неба. Сгорел закат. Поздно вечером с покоса уезжал Салих. Старик в стороне кипятил чай. Я придерживал за уздцы мерина, который уже почувствовал дорогу к дому.
— Привет передай сестре. — Исподлобья бросаю взгляд на Салиха.
Его узкие глаза, словно прорезанные осокой, стали еще уже.
— Пожалуй, не передам.
— Слушай, Салих, какое твое дело? Кажется, никогда не следует совать нос в чужие дела?
— Она, к твоему горю, не чужая мне, а сестра родная. Сам знаешь.
— Это же бесполезно. Все твои уловки не помогут.
— Посмотрим, — сказал слепой. Я ее так скручу, собаку, что она шагу к тебе не шагнет. Думаешь, может быть, на твои учительские рубли позарится?..
— Дурак! — не выдерживаю я и отхожу к балагану.
Салих, как пружина стиснутая кем-то и вдруг отпущенная, вприпрыжку подлетает ко мне. Он схватил меня за воротник рубашки. Кулак у него тяжелый, большой. Я вижу глаза Салиха, налитые злостью. Руки у него мелко дрожат. На широких скулах под коричневой кожей резко обозначились желваки.