Слова падали в сердце, жгли, больно унижали. На их невозмутимую логику отвечать было нечем. Николай, как пришибленный, устало поднялся, собираясь выйти из кабинета.
— Постой, не торопись, — слабо уловил слова. — Сейчас должен подъехать Зарипов. Ему тоже этот вопрос — поперек горла встал...
Секретаря парткома ждать долго не пришлось. Он не вошел, а вихрем влетел в кабинет. Черноволосый, крепкий, с резкими грубоватыми чертами лица Зарипов, твердо ступая, сразу же направился к столу. Он поздоровался за руку, не дожидаясь приглашения, сел в мягкое кожаное кресло. Сергей Семенович давно уже обратил внимание, что из всех входящих сюда, в этот просторный кабинет, один Зарипов никогда не мешкает, внешне не меняется, ведет себя подобающе просто. Остальные, сознавая, где находятся, зачастую начинают вести до наивности неестественную игру. Кто-то заискивающе лебезит перед высоким начальством, другие ловят с подобострастным вниманием каждое оброненное им слово, третьи — просто по-человечески пугаются. Секретарь горкома отодвинул бумаги:
— Нургали Гаязович, вы настаивали на встрече со мной. Я постарался организовать так, чтоб мы смогли встретиться вместе, все втроем. Вас это устраивает?
Зарипов кивнул Николаю.
— О Локтеве у меня разговор особый, сейчас хочу не о нем говорить, — решительно забасил он и, обращаясь к секретарю, продолжал: — Сергей Семенович, меня вся эта история начинает выводить из себя. Я не специалист, не разбираюсь в формальных тонкостях оформления всех рационализаторских дел. Пришлось переворошить кучу бумаг, и вот на что обратил внимание. Рабзин по специальности чистый химик, — он неожиданно засмеялся, уловив в произнесенном слове некий другой смысл, и добавил: — Выходит, в жизни тоже химичит.
— Как прикажете понимать, Нургали Гаязович? — без тени улыбки обратился секретарь к Зарипову.
— А так, по бумагам я заметил: Рабзин не гнушается ничем. Под десятками предложений ставит свою фамилию и, думается, необоснованно. Потому что у кого-кого только ни числится он в соавторах! И у механиков, и у киповцев... даже с начальником гаража умудрился что-то усовершенствовать, какую-то лебедку поставили в гараже. Курам на смех!
Зарипов взглянул на Локтева: мол, стоит ли говорить при нем? Решил, что ничего особенного, пусть сидит и слушает. Начал рассказывать Акимову о том, как прошлой ночью из Москвы звонил генеральный директор, поздравил с пуском карбамидной установки. Но не это поздравление обеспокоило Зарипова. Дело в том, что генеральный директор в приказном порядке потребовал немедленно прекратить огульную, как он выразился, травлю главного технолога. С комбината в министерство вернулись члены комиссии, участвовавшие в пуске установки. Кто-то из них, видите ли, хорошо информирован и о Рабзине самого лучшего мнения. В министерстве, оказывается, по отличной протекции, прочат Виктору Ивановичу более высокий пост. А пока, чтоб опыта поднабрался, какое-то время поработает, мол, заместителем генерального директора.
— Я бы, может, не бил в колокола, — горячо докладывал Зарипов секретарю горкома, — но не часто ли стали по телефону информировать нас о сверхположительной персоне Рабзина? Не наводит ли это, как принято теперь выражаться, на определенную мысль?
— Из обкома звонили? — перебил Акимов.
— И не единожды, — ответил Зарипов.
— Мне тоже, — с усмешкой на лице признался секретарь горкома и посмотрел на Локтева, безобидно нахохлившегося, тихого, скромненько сидящего в кожаном кресле. Он показался секретарю камешком на чьем-то пути, щепкой в водовороте событий, травинкой на сенокосном лугу, по которому размашисто и яро идут косцы.
«Я же не прав! — пристально вглядываясь в Николая, подумал Акимов. — Беззащитного нельзя оставлять в беде. Кого и чего я испугался? Телефонных звонков сверху: «обком думает», «обком предлагает», «обком надеется»? Но тесть Рабзина — это еще не обком! Далеко не обком! Неужели испугался деликатных телефонных звонков и доверительных с глазу на глаз бесед того, кто печется о безоблачной судьбе дражайшего своего зятюшки? Испугался намека, что на отдых заслуженный попросить могут? И это я — фронтовик, с лихвой хлебнувший и горя человеческого, и радости людской, битый-ломаный и вновь воскресавший, наконец, просто солдат партии, перед которой все мы рядовые? Намекнули, что стар стал, на пенсию Проводить могут... Что ж, может, пора и отдохнуть... Почему у нас простой рабочий, пахарь или обыкновенная учительница, чуть только подойдет время пенсионного возраста, одного дня не теряя, уходят с работы или меняют ее на более легкую? Учительница объясняет, что вся издергалась, устала; токарь говорит, руки уже не те; пахарь доказывает, что земля трудной стала, годы своё берут... А посмотрите на нас, — с издевкой подсмеивался над самим собою Акимов. — Сидим незыблемо в креслах, вершим судьбы людские и гордо считаем себя незаменимыми. Чем выше пост, тем труднее пошатнуть с места такого начальничка. Трактором на канате не оторвать! Работа легче, что ли, и не устают они? Почему на пенсию не торопятся до почтенно-преклонных лет? Сами себе доказываем, что жертвуем личной жизнью ради общественно-высоких дел! Самостоятельно с постов не уходим, только смерть или случай непредвиденный властны над такими, как я, как тесть Рабзина! Плохо это, не по-партийному!» — упрекал себя Сергей Семенович Акимов.
У Николая Локтева своя печаль на душе. Он вспомнил сельскую школу военных лет, седенькую учительницу, эвакуированную откуда-то из Белоруссии, ее ласковый журчащий голосок. «Вот кончится война, — предрекала она, — и вы поймете, как прекрасен мир, сколько в нем добра и света!» «Да, — вздыхал про себя Николай. — Война давно закончилась, но почему же люди продолжают сшибаться лбами, драться и воевать, творя зло друг другу?!»
Николай скорее почувствовал, чем услышал, что Зарипов заговорил снова и слова его обращены не только к секретарю горкома, но и к нему. Шевеля широченными черными бровями, Зарипов басил:
— Сергей Семенович, порой в заботах о производстве мы забываем о человеке. Мне это непростительно... Но, извините меня, вам такое непростительно вдвойне!
— О чем вы, Нургали Гаязович? — придвинулся ближе к говорящему секретарь горкома.
— Недавно я обратил внимание на некролог в городской газете. Кстати, он тоже вышел с большим запозданием и то по настоянию друзей прораба...
— Вы о некрологе Вершинину? — догадался секретарь. — Читал, и сам давал указание редактору, чтоб незамедлительно публиковали... А что, ошибка вкралась?
— Ошибка вкралась не в газету, Сергей Семенович, — Зарипов поднялся с кресла, встал. — Это, извините меня, ваша личная ошибка.
— Что такое?! — встрепенулся секретарь. — Я внимательно читал и перечитывал некролог...
— И я тоже, — продолжал невозмутимо Зарипов. — И с ужасом для себя узнал, что Вершинин, если не считать трех боевых орденов, полученных на фронте, за свою рабочую биографию, к сожалению, не имел никаких поощрений, если не считать Почетных грамот. Неужели, думаю, и я так у себя на комбинате могу за суматохой текучки упускать судьбы людей!
Сергей Семенович понял, что Зарипов косвенно обвиняет его, секретаря горкома, приглушенно сказал:
— Такая порочная практика... к сожалению. У нас частенько некоторые, кто понастырней да поухватистей, сами в открытую просят поощрений, вот мы и даем просящим. А те, кто работает в поте лица, кто забывает замолвить словечко о себе, тот остается с носом, без ничего. — Он рукой указал на Николая. — Далеко за примерами, ходить не надо. Вместо поощрений вы ему на комбинате такое преподнесли, что хоть стой, хоть падай, он, пожалуй, и сам не рад...
Зарипов, обойдя Т-образный стол секретаря, подступил вплотную к Локтеву, присел рядом.
— Ты тоже сопли-то не распускай, не нравишься этаким паинькой! Как там в русской пословице сказано: «Всякий правду ищет, да не всяк творит ее»?! Правдоискателей что-то много развелось, а правду-матушку чаще не искать надо, а бороться за нее.. — Нургали Гаязович опять встал, широкой пятерней уперся о стол, метнул на Николая пронзительно острый взгляд. — Вот тебя, Николай Иванович, Ясман в начальники цеха метит, вместо себя... Говорит, давно пригляделся — и лучшей кандидатуры не видит.