А нам все тоскливей… и хоть гостеприимство, любезность его к ответной любезности нас склоняла, трудно было скрыть растущее замешательство по причине странности этого дома и этого человека. Томаш замкнулся, косо смотрит, как сом губы надул, усы — вперед, Игнат-бедняга как будто воды в рот набрал, ничего не говорит, стоит; я хоть вроде и в союзе с Гонзалем, сам не знаю, чего ждать от места сего, которое, может, не столько каким-то конкретным сногсшибательным чудачеством, сколько собранием множества раздражительных деталей в головную боль нас ввергало. Когда Гонзаль, перед нами извинившись, в комнаты свои удалился, чтобы более удобное платье надеть, мы остались одни и говорить нам было не о чем, и слышались в тиши, в жаркой духоте вечера жужжание мух, крик попугаев, ворчанье и грызня собак. А тут возвращается Гонзаль, ба — в Юбке! Мы при виде таком «немели, а Томашу кровь в голову от гнева страшного ударила, того и гляди — побьет… да только юбка это как бы и не юбкой была! Черт ее разберет! Действительно, надел юбку белую кружевную, но кроем она что-то немного Халат напоминала; блузка же зеленая желтая фисташковая вроде и блузка, а вроде и майка. На голове Шляпа большая соломенная, цветами убранная, в руках — Зонтик, а на ногах голых — не то Сандальки, не то Туфельки.
Да как воскликнет: Прошу к столу, прошу к столу, погуляем будь здоров! Эй, слуги, подавать!» Но, заметив возмущение наше, добавил: «Ой, чтой-то я вижу, вы на меня как на чудище смотрите, но не чудище я, и да будет вам известно, что в стране моей родной повсюду по причине жары неумеренной люди в юбках по даму ходят, и ничего в том ни плохого, ни странного нет, и прошу вашего соизволения мне для удобства платье это носить. Что ни город, то норов! А еще я слегка припудрился, а то у меня кожа от жары шелушится. Эй, слуги, накрывать-подавать, праздник сегодня, живо, гость в доме — Бог в доме, от всей души прошу, да обнимемся ж еще раз, ибо лучше Друзей-Братьев у меня не бывало, да праздник же, праздник!» И обнимает, целует, и за руки нас берет, в столовую тащит с восклицаньями-приглашеньями, а там — круглый стол от кубков, Чаш, Хрусталей, Филиграней ломится… а тут же — лакеи с подносами, Блюдами, Кастрюльками, однако смотрим — а то, наверное, Горничные! Опять-таки смотрим: да нет, вроде Лакеи, потому что при Усах; хоть оно может и Горничные, потому как в Чепцах; а все ж, верно, Лакеи — ведь в штанах. Говорит Гонзаль: «Пожалуйста, ешьте-пейте — ничего не жалейте; Праздник, праздник у меня, а ну нажмем, а ну покажем!»
Налил мне гретого пива, только не поймешь: пиво — не пиво, потому что хоть оно и пиво, да видать вином разбавлено; и сыр — не сыр, оно, конечно, сыр, но вроде как бы и не сыр. Потом паштеты из Всякой всячины, и Крендель какой-то или Марципан, но не Марципан все ж, а может Фисташка, хоть она и из Печенки. Невежливо было бы угощенье слишком пристально рассматривать, ну, стало быть, едим, вином, а может пивом или вовсе не пивом запиваем, и хоть кто долго кусок жует, а все ж таки проглатывает его. Гонзаль же громкие сердечного гостеприимства давал доказательства и частушку спел:
Как стреляют мои глазки,
Бейте в дролю без опаски!
*
А потом и говорит: «Черт бы их побрал, почему никто не стоит, ведь я специального Мальчика для Торжеств завел, чтоб Стоял он при гостях… Почему Парад не полный? Эй, эй, Горацио, Горацио!» На призыв сей Мальчик из буфетной вышел и посреди комнаты встал. Гонзаль на него: «Ты, лентяй такой-сякой, почему не стоишь, за что я плачу тебе, здесь Стоять должен во время Торжеств!» А нам говорит: «Обычай такой есть в стране моей, а главным образом — в приличных домах, чтоб на Торжестве один только слуга стоял; но, лодырь, любит кверху брюхом лежать. Выпьем, выпьем!»
Хоть визг звонкий у Бабенки,
Дальше, дальше, да Подольше!
Пьем, значит, выпиваем. Но тяжело, тяжело, ой, тяжело, как будто где по полю бредешь, а кроме того — Пусто, как в пустом овине, и как будто там только солома пустая. Вот так, в безбрежной пустоте души моей я будто шарманку кручу. Однако же смотрю я на Байбака этого, что посреди комнаты стоит и таращится, и вижу, что Горацио сей все время постоянно шевелит то тем, то сем… то глазом моргнет, то рукой пошевелит, или с ноги на ногу переступит, или слюну сглотнет. Движения эти в общем довольно естественными были, но также и Неестественный вид имели… вроде как бы и естественные, но едва уловимые… и что-то мне показалось, что он не просто для Торжества поставлен… а, получше этим Движениям его присмотревшись, я заметил, что балбес этот как бы вторил Игнатия движениям. А Гонзаль запел:
Выходи-ка в круг, подруга,
И погромче пой для друга!
Итак, смотрю я, хоть вроде бы и не смотрю, да все ж таки смотрю… и вижу, что Байбак этот с Игнатием пару составляет и вот как: стоит Игнату Шевельнутся, тот тоже пошевелится (хоть этого почти не видно), точно у Игната был на веревке. Только Игнат за хлебом потянется, тот Глазом моргнет, а если Игнат пива отопьет, то он Ногой шевельнет, да так тихонько, так легонько, что шевеленье его почти незаметно, однако ж так своими Движеньями его Движеньям вторит, что как будто с ним движеньями разговаривает. Наверное, никто, кроме меня, этого не заметил.
В тот самый момент пришел ласкаться пес большой, легавый, как баран черный, но не баран это был, потому что как кот большой, с когтями, разве только с козлиным хвостом и не мяукал он, а как коза блеял. Гонзаль позвал: «Поди, поди, Негрито, на Огрызочек!» Спрашивает Томаш: «А этот, какой Породы?» Гонзаль и отвечает: «Сука была Сен-Бернара с легавой и шпица примесью, но, видать, с Котом-Мурлыкой где-то по подвалам валялась; стереги, не стереги — все равно не устережешь. Однако, пройдемте до залы на десерт, там попрохладней, посвежее, прошу, прошу, Гости мои дорогие!» Томаш говорит: «Не извольте гневаться, однако темнеет уже, а дороги мы не знаем, к тому же дела неотложные есть, так что самое время нам ехать. Вели, Пан-Благодетель, коней запрягать».
Тот восклицает: «Ни-ни-ни, даже слышать не хочу, не бывало еще того, чтобы я Гостей на ночь глядя отпускал! О-хо-хо, хо-хо, да я и колеса с экипажей поснимать велел!»
С наступлением сумерек появились большие золотистые мухи и под пальмами начали роиться, а когда Попугаев крики затихают, иные голоса, лязги, визги ночные неведомо какого Зверья раздаются, и ночь мантильей своею шумные Баобабы накрывает. А у нас десерт — не десерт, беседа — не беседа, и хоть не пьяные мы, а пьяны, среди Мебели, о которой неизвестно, Мебель это или Вазы… только вот Пусто, как в пустыне. И надо бы что-то начать, решить, да любая мысль, любое решение — как стерня, как Солома, как Стебель, ветром несомый по просторам сухим. И все пронзительней наша Бренность, пустота наша. Однако ж сей Байбак по-прежнему посередине стоит и Игнату в такт движениями своими подтанцовывает, хоть и не танцует (потому как вроде Стоит). Наконец хозяин участь нашу облегчил, ко сну знак подавая и слуг призывая, чтобы те нас в покои гостевые проводили.
*
Мне для ночлега отвели Купальную Комнату, а рядом — Томашу Будуар, в котором самых разных безделиц великое множество, как то — на полках, на Консолях, на подставках, столиках Китайских, за Ширмами. Игнатию в другом крыле дворца спальню предназначили, что опечалило Томаша: ибо на явь выходило Гонзалево намерение, чтоб его в отдалении удержать. Когда я в комнате один оказался, но с зажженной свечой, довольно сильная охватила меня тревога, и говорю я сам себе: о, что делаешь ты, чему предаешься, смотри, как бы тебе Хуже не было… но слова мои пусты, пусты, пусты. Вдругорядь говорю себе: о, зачем ты здесь, зачем ты с Путо против Отца благородного ковы строишь, ведь тебе Боком это может выйти… но как перец, как стебель — сухо, пусто все. А я все говорю: о, зачем ты Пули в Рукав прятал, зачем Земляка-Сородича предал?.. но как о стену горох, пустотой веет, пусто, сударь, пусто… Тут меня жуткий Ужас объял, но и он — совершенно пустой. Самое странное чувство испытал я, ибо видать, не страх, а Пустота страха моего ужаснула меня, и уж не сам Страх, а только Страх из-за того, что не было Страха. И вот, в пустыне моей говорю я: «Иди же к Томашу, повинися, открой Правду всю, пусть Правда воссияет, не то плохо тебе придется, иди, поспешай!..» Но вижу, что слова эти вместо того, чтобы взволновать, ужаснуть меня, гремят, как Пустая Бутылка или Ящик. И вот, увидев, что я ничуть не ужаснулся, я так Ужаснулся, что в Томашеву комнату как бешеный влетел, крича слова такие: «Знай же, Томаш, друг мой, что я тебя предал и Дуэль та без пуль была, ибо так уж мы с Гонзалем устроили! Ради Бога, уходи с Сыном своим, уходи, пока не поздно, ибо здесь, в доме этом проклятом Сына у тебя уведут, и не тебе с этими чарами силою мериться! Уходи, говорят тебе, уходи!»