Повернулась ко мне спиной и стала нервными движениями собирать стаканы. Она говорила с тем саамским акцентом, когда слова звучат предельно четко, обособленно, словно это не частицы норвежского языка, а стайка малых детей, которых надо водить за руку, или россыпь камушков, по которым можно выйти вон, наружу.
Я отвернулась от стойки со стаканом в руке, там оставалось всего на донышке, я задрала голову и втянула в себя все до капли.
Мы с ней были чуть не вдвоем в зале, эдакие космонавты в корабле, который вот сейчас оторвется от земли, повисит немного над взгорком, уйдет винтом в небо и исчезнет в космосе навсегда. Темный след на горке к утру занесет снегом, и никто никогда не узнает, что были такие люди, такое кафе, никто не хватится нас, не заметит отсутствия.
Возвращаясь в общежитие, я услышала позвякивание колокольчиков. Я шла, выпустив шарф поверх воротника куртки, чтоб укутать шею полностью, потому что дуло страшно. Овцы спускаются с гор, подумала я, их гонят домой. И колокольчики тяжело болтаются на шеях и глухо, в такт, звякают, заглушаемые снегом и ветром. Звук приблизился. И какой-то оранжевый отсвет. Я оглянулась. Это шла снегоуборочная машина с цепями на колесах. Когда она проезжала мимо, звук оглушил.
Потом я залезла в кровать, лежала и ловила голоса, шелестевшие в голове, хотя, может, это ветер выл. Потом я как будто ехала, мелькнула одна береза, вторая, третья, тонкие прямые стволы в липком мокром снегу, бело-сером, грязном. Полотно дороги затягивалось под колеса. Я клевала носом, но вдруг поняла, что улыбаюсь. Было такое чувство, словно я въехала в тайну, в сокровенное место. Как будто перевалила вершину и впереди на сколько хватает глаз раскинулась долина, широкая, ничем не стесненная, открытая, пожалуйста, спускайся и езжай себе дальше. Что это со мной? — спросила я себя. Непонятно. Не было ни причины, ни объяснения моему состоянию, но теплое чувство в груди не исчезало, сгусток счастья и радости теплился где-то внутри меня.
Я осторожно поднималась против течения, оплывая крону высокого дерева, раскинувшегося под водой. Огромного дерева, такого, как в Германии, я там и была, в Германии, и как раз пробивалась наверх, к свету и воздуху, когда разлепила глаза и увидела комнату, жидкий утренний свет из окна и услышала трель мобильного телефона, он и разбудил меня своим звонком.
Я включила ночник, нашарила в сумке телефон, я забыла его выключить, вообще напрочь о нем забыла. «Алло», — сказала я. Звонила Нанна.
— Майя, — сказала она, потом еще раз: — Майя. — Потом она замолчала, и я услышала, как она втягивает воздух, так глубоко, как будто ей совсем нечем дышать, а весь воздух вышел из нее со словом «Майя».
— Мне приехать? — спросила я.
— Да, — пролепетала Нанна. — Приезжай, если сможешь. Майя порезала себя. Тут всё в крови. Дочка моя.
— Дома? — спросила я.
— В поселке, — ответила Нанна. — Вертолет уже выслали.
— Я еду, — сказала я. — Уже выезжаю. Мобильный со мной, если что, звони. Пожалуйста, звони.
— Да, — сказала Нанна.
— А руки у нее такие маленькие и ледяные, я перебинтовала их, а кровь все равно течет, — говорила Нанна. — Я не могу остановить кровь.
Мне было слышно, как она хватает ртом воздух, как ее трясет будто от холода, и у нее клацают зубы.
— Я не могу остановить кровь, — снова сказала она. — Не могу. Не останавливается.
Я ходила по комнате, собирая вещи и запихивая их в рюкзак, трубку я прижимала плечом к уху.
— Да, — вставляла я изредка, — да.
— Прилетели, — сказала Нанна.
Наверно, увидела вертолет, подумала я и тут же услышала его сама и представила темноту, домик у воды, круг света, очерченный вокруг вертолета, свет прожектора, упавший на волны, всплуженный снег, треск, хлопки, кто-то выпрыгивает из кабины и бежит, пригнувшись, к дому с носилками в руках, я увидела это в одну секунду.
Разговор прервался. Нанна отключила телефон.
Оставив ключ в двери, я с рюкзаком спустилась к машине, был четвертый час утра. До города езды пять часов и еще час до поселка. Я бросила рюкзак на заднее сиденье. Как я ни торопилась, все шло еле-еле, не давалось мне, выскальзывало из рук; я судорожно сжала ключи от машины — еще упадут в сугроб, открыла дверь, уселась, включила печку, сдала назад, оглянулась на парковку: машины завалены снегом, безмолвно горит фонарь — и можно подумать, что никого нет, что я уезжаю самая последняя.
Я выбралась на дорогу, совершенно пустую, миновала церковь и поехала между стоящими вдоль дороги домами, в каждом горела лампа у входной двери, к которой вела короткая лестница. Перед домами стояли машины, скутеры, тракторы.
Я выехала из деревни на пригорок, позади меня осталась пунктирная линия света, выстроенная фонарями, в зеркале она казалась волнистой лентой, впереди было видно узкую полосу дальнего света, и я смотрела перед собой и давила на газ, печку я включила на максимум.
Я пыталась разобраться в своих мыслях. Но не могла навести их на резкость. Мне представлялась Майя, лежащая в крови, комната была совершенно белая, точно стерильная дезинфекционная в режущем ярком свете, зато на полу и стенах красная кровь. Но увидеть Майю не получалось, только Кристиану, только тело в тумане, как оно лежит на боку на прелых листьях, лежит в неестественно неудобной позе, я не видела этого своими глазами, слышала от дочери, но картина стояла перед глазами ясно и отчетливо. Вот маленькая сильная рука приставляет пистолет к виску и нажимает на курок.
И эта белая дорога, она словно бы пыталась мне что-то рассказать, но так быстро, что я не успевала понять. Все исчезало под колесами. Казалось, заснеженное полотно тянется ко мне, объясняет, кричит, а я не слышу.
Зачем ей столько флейт? Так спросил кто-то в машине в моем сне, он мне снился, когда позвонила Нанна, и он был продолжением ненастья за окном. Мы ехали в этой же моей машине тем же маршрутом, и кто-то из нас выглянул в окно и увидел на другой стороне, под горой, россыпь маленьких блестящих флейт. И спросил: зачем ей было столько? И я сразу поняла, что флейты Кристианины, хотя видела у нее только одну. Почему они лежали там, что делали?
Можно было подумать, у меня на плечах не голова, а тонкая плоская пластинка, в нее ничего нельзя вместить, и мысли похожи на бороздки на виниловом диске, на картинки на экране, и каждый раз, как я моргаю, изображение на экране меняется.
По обеим сторонам дороги белый простор, я заглянула в него с вершины горы, когда дальний свет высветлил все далеко вперед. Теперь я еду и всматриваюсь в белизну, и мне чудится, будто фары — это прожекторы, проливающие свет на историю, на то, что прошло, вмерзло в снег и тихо лежит, никем не тревожимое. Вот бы все это разморозить, и оживить, и свести в одном времени Кристиану, и Майю, и бунт.
Чтобы все это было теперь.
И они ехали бы сюда по снегу на санях, с факелами. Или они двигались в темноте, в полной тишине, только наст скрипел под полозьями? А может, на впряженных в сани животных гремели колокольчики? Люди пели, перекрикивались, делали привалы, наверно. Были ли с ними дети? И каково это — быть одним из тех бунтарей?
А быть здесь и сейчас — это каково, спросила я себя. Я не знала. А того, кому я задала вопрос, нигде не было, но это не страшило, а принималось как данность. Как тихая пустота. Безлюдная, но не обезлюдевшая. Как и эта поездка через снег и тьму к Майе, вокруг которой все эти трубки, маски, приборы, люди, свет, шум.
И между тобой и другим всегда остается зазор, провал. Вот я веду машину, гоню изо всех сил. Но этим ничему не поможешь. Майя. Домик этот у моря, куда она забралась, ветер за стенами дома, море, водоросли. Нанна с телефонной трубкой на одном конце, а я со своей — на другом, мы не пробились друг к другу, не осилили последний отрезок, пустота встала между нами. Точно мы изо всех сил бежали навстречу друг дружке в этой темноте, но опоздали к сроку. И все равно нам остается только бежать дальше, бежать и бежать. Ехать дальше, вписываться в повороты, переключать передачи, дышать. Искаженное лицо кричащей на меня Кристианы. Нет, она так никогда себя не вела. Это я орала. А она была спокойна. Улыбалась уголком рта, сначала даже смеялась, а потом стояла спокойно, кажется отвернувшись вполоборота, лицо безо всякого выражения, будто ей скучно, как будто все, что я говорю, она пропускает мимо ушей. Наверно, я поэтому сорвалась на крик? От отчаяния, что я ничего для нее не значу. И вообще все ей безразличны, все. Я так и сказала, кажется.