Я спустила воду, вымыла руки, смочила холодной водой лицо под глазами и вышла, улыбнувшись женщине, стоявшей за мной в очереди.
Я задержалась на минуту в дверях и оглядела концертный зал, людей за столиками, свечки в полутьме. Поискала глазами трёндера[8] — он сидел за нашим столиком в глубине зала. Я подумала, как давно это было — чтобы я смотрела так на мужчину через весь зал. Я почувствовала влечение к нему, как будто мы были намагничены, и стоит нам приблизиться, как мы прилипнем друг к другу.
Ох, как давно это было!
Он слегка повернул голову, поискал взглядом, посмотрел на дверь. Увидев меня, он улыбнулся, на его лице появились тени, ямочка на подбородке, складки под глазами. Я улыбнулась ему в ответ и начала двигаться через зал, лавируя между столиками, стульями и людьми, прямо к нему.
Я плохо помню вторую часть концерта. Он взял еще вина, я выпила и отключилась в этой мягкой темноте. Он повернул стул так, чтобы сидеть лицом к сцене, а вполоборота — ко мне. Не помню, чтобы я хоть раз взглянула на сцену. Я смотрела только на него, а он — на меня; и мы витали вокруг, смотря друг на друга.
С концерта мы ушли вместе; кругом было много знакомых, но я их не видела, я никого не видела, смотрела только на его спину, затылок, когда шла за ним вниз по лестнице. Смотрела на его длинную худую фигуру, слегка расширявшуюся вверху, у лопаток. Мы начали взбираться на скользкую горку, засмеялись, я поскользнулась, сползла вниз в снег и снова залезла на горку. Поднялись к гостинице, прошли мимо монумента. За ним была церковь, она внимательно следила за мной, очень доброжелательно и чуть хитро. Она ведь желала мне добра, добрая, старая, белая церковь. Я улыбнулась ей, мы свернули направо к пасторскому дому и пошли прямо по улице. Задул ветер. Я подошла к нему, затем отбежала, толкнула его и снова отбежала.
Мы остановились на площадке, откуда между домами открывался вид на гавань и фьорд, на воду — бескрайнее, темное, открытое пространство.
Он сказал, что работает геологом и готовит для министерства один проект. Улыбнулся. Проект будущего. План возможного развития. Проект предполагал много поездок в глубь высокогорного плато, проведение замеров и наблюдений. Именно поэтому он согласился.
Он встал так, чтобы укрыть меня от ветра. Он был такой высокий, и мне это нравилось, что он такой высокий, совсем не такой, как я.
— Так что я приехал несколько дней назад, с палаткой, спальным мешком и удочкой, — произнес он.
И тут же в моем воображении мы оказались в палатке, она была синего цвета, дул сильный ветер, натягивая палаточный брезент, а мы сидели рядышком в спальных мешках, и он обхватил руками колени. Нет, не так, он стоял рядом со мной на замерзшем снегу, на дороге, которая шла вдаль, и что-то говорил, а я смотрела на него.
— Возможность видеть и понимать одновременно, — сказал он, — вот что мне нравится в геологии.
Он посмотрел на меня, улыбнулся и в темноте обвел рукой фьорд и все вокруг.
— Видеть ландшафт: гребень, ложбину — и понимать, почему все выглядит так, как образовалось. Почву под ногами, буквально говоря.
Его голос заполнял собой всю мою голову и звучал во всем моем теле, голос был бодрый, низкий и теплый, от взгляда на его рот у меня начинало щекотать в горле. Он рисовал в воздухе, водя рукой вверх и вниз, создавая для меня пейзаж, накладывая ухабистые завитушки на серую плоскую поверхность, которая была там, на другой стороне фьорда, ее было видно днем.
Слой ложится на слой, и получаются горы, говорил он, а потом они приходят в движение, происходят изменения, сдвиги, уплотнения. Чрезвычайно медленно, год за годом.
Мы пошли дальше. Он рассказал, где получил квартиру — в одном из служебных зданий губернской коммуны, на окраине города.
— Здесь же нет никакого перехода, — произнес он, — между городом и равниной.
Я поняла, что он имел в виду, на окраине склон у фьорда был более пологим, чем здесь.
— Так я никогда не жил раньше, — продолжал он, — это совершенно невероятно. Дома вдруг заканчиваются, и все. Никакой другой границы, ни деревьев, ничего. Холм просто продолжается дальше, а дома стоят как маленькие кубики, словно в «Монопольке».
Мы прошли мимо ворот пасторского дома. В окнах было темно. Мы пошли дальше. Здесь я живу, могла бы я сказать, но не сказала. Почему?
Мы прошли мимо, и я ничего не сказала. Как будто бы уже тогда я сделала выбор. Я шла рядом с ним, смотрела, как он выбрасывает вперед свои длинные ноги, ставит рядом с моими. Казалось, однако, что я уже вижу, как он исчезает. Он скользил вперед и исчезал из виду, как маленькая точка.
Но выбора не было. Я не хотела этого, совсем не хотела. Однако так случилось.
Казалось, и он тоже что-то почувствовал. Что вдруг исчезло то, что было между нами, мы что-то несли вместе, и вдруг оно пропало. Он замолчал, мы шли, не произнося ни слова. Можно ли было повернуть и пойти назад, прокрутить пленку вспять и найти утерянное в снегу у ворот пасторского дома? И почему оно исчезло именно там?
Что такое со мной, почему я не могу просто сдаться на волю волн, что заставляет меня останавливаться и цепенеть?
«Я не суровая», — хотелось сказать, хотелось взять его за руку и сказать ему это, закричать, в темноте над фьордом, я хотела кричать об этом повсюду, чтобы все услышали, вся паства, весь мир: я вовсе не строгая, не твердая и не трудная. Вы слышите? Я хорошая и добрая. Слышишь? Я хорошая и добрая.
Я хочу врачевать раны.
Вот что надо было сказать ему, когда он спросил, почему я стала медсестрой. Он спросил об этом там, на концерте.
Или я могла бы сказать это, когда мы пришли к ряду низких, одноквартирных домов, где он жил, к длинной белой стене домов постройки пятидесятых, с отдельными входами и балконами с зелеными перилами.
Я представила себе, как он, когда станет теплее, выходит на балкон, стоит и смотрит на фьорд.
Я живу чуть поодаль.
И сижу там теперь в своей комнате у окна, за письменным столом с бумагами и документами, Библиями, на древнееврейском и греческом языках и в норвежском переводе. Библия, которую я привезла из Германии и часто читаю, лежит открытой.
Надо было привести его сюда. Он встал бы тут у стола, увидел бы книги и все понял.
— Ты совсем не медсестра, — сказал бы он.
— Конечно, нет, — ответила бы я. — Я пастор.
Я представила себе все это, как все было бы, если бы я тогда остановилась у ворот и пригласила бы его зайти. И он бы оказался здесь, в моей комнате.
— Я много думала об этом, пока училась, — сказала бы я, — что я хочу именно этого. — Я поворачиваюсь и мысленно смотрю на него. Врачевать раны. Но может, лучше мне все-таки было бы стать медсестрой. Лучше и для меня, и для остальных, я принесла бы больше пользы. С помощью пластыря, бинтов и уколов морфия.
Я смотрела на книги и не могла их различить, прочитать названия, я видела только линии и очертания, цвет обложек, зеленый кожаный переплет, красный, серый.
Мы стояли бы молча. Смотрели бы на наше отражение в оконном стекле.
— А вместо этого я теперь орудую словами, — сказала бы я.
— Да, — ответил бы он.
— Я думала, что смогу чего-то достичь.
— Да, — опять сказал бы он. Очень тихо.
— Иногда получается, — продолжила бы я. — Но все-таки со словом связано гораздо меньше, нежели я думала. Порой я роюсь, роюсь в словах и понятиях, и все равно не могу ухватить значение и объяснить его другим.
Он стоял бы рядом со мной, я смотрела бы на его руки, они лежали бы на какой-то книге, смотрела бы на пальцы, ногти. За окном уличный фонарь освещает дорогу, а дальше — тьма, фьорд, ночь.
— А ведь я хотела врачевать раны, — сказала бы я. — И вот не получается.
Он стоит рядом со мной у окна, но потом вдруг исчезает, пропадает, я смотрю сквозь стекло на улицу и вижу только уличный фонарь, фьорд и темноту. И вот я снова возвращаюсь и смотрю на эту плоскую поверхность, но никого не вижу рядом с собой, в оконном стекле — только мое отражение.