Может, он еще что‑нибудь говорил, но то ли ветер подул в другую сторону, то ли другие голоса заглушили остальные его слова, то ли Шешель отошел уже так далеко, что больше ничего не услышал.
Он вспомнил тот вечер, когда Шагрей притащил ему скатанную в рулон карту видимой стороны Луны, положил ее на стол, с которого они убрали чашки с недопитым чаем и кофе, тарелки и столовые приборы, разворачивал ее медленно, придавив одной ладонью краешек карты, чтобы она опять не скаталась.
Перед Шешелем открывались неизведанные земли. Чувство такое же, как если бы мореплаватель прошлого, добравшись до нового континента, в первой же стычке с туземцами раздобыл его подробную карту. Он собрал у себя в каюте команду своего маленького корабля, который даже прибрежные волны раскачивали так сильно, что казалось, будто начался ураган. Они и слова‑то не могли сказать, лишь смотрели на карту, а во взглядах начинало разгораться золото.
Шагрей растянулся над картой, чуть склонившись, иначе ему не хватило бы размаха рук, чтобы придерживать ее края. Из‑за этого он перекрыл свет от настольной лампы, будто между Солнцем и Луной встала Земля, отбрасывая на поверхность своего спутника странную по форме тень.
– Где я буду? – спросил Шешель.
– Море Спокойствия, – сказал Шагрей, – видите?
Шешель поискал на карте это название. Но попадались другие, тоже красивые, на которых хотелось немного задержать взгляд, запомнить, где они располагаются, будто, оказавшись на Луне, придется у кого‑то спрашивать: «Не подскажете, как добраться до кратера Тихо?»
– Нет, – сказал Шешель, не найдя Море Спокойствия.
– Вот же оно, – сказал Шагрей, ткнув указательным пальцем левой руки куда‑то в левую сторону карты, но при этом краешек, который он только что отпустил, вновь свернулся трубочкой и ударил его по запястью. Шагрей едва успел остановить его, а то карта свернулась бы и дальше, поглотив и кратер Тихо и море Спокойствия.
Шешель представил изрезанную трещинами, оспинками от метеоритных укусов поверхность Луны, укрытую пылью, как ткань укрывает дорогую мебель в опустевшем доме, чтобы она не испортилась от времени, пока здесь никто не живет. Но она ждет, когда же сюда опять придут. Что она скрывает?
– Хотите, я покажу вам Луну? Нет, не на карте, а настоящую. Вы все увидите. И Море Спокойствия и другие моря.
– Там так много воды? – пошутил Шешель.
– Совсем нет, – удивленно сказал Шагрей, – морями их прозвали оттого, что…
– Я знаю отчего, – остановил его Шешель, – а как вы мне Луну сейчас покажете?
– Телескоп, – улыбнулся Шагрей, скатывая карту, – у меня есть телескоп. Очень хороший. Сегодня чистое небо. Пойдемте.
– Один мой знакомый до войны тоже занимался астрономией, – зачем‑то сказал Шешель и замолчал.
– Он погиб? – спросил Шагрей, чтобы пауза не затягивалась. – Не стоит кое о чем слишком часто вспоминать.
– Вряд ли, – сказал Шешель, – хоть он и бродил по краю пропасти. Но где он сейчас, не знаю.
– Так он не был пилотом?
– Нет.
– Вот как, – это были слова вежливости. За ними его не было. – Что ж, идемте?
– А? Конечно, конечно.
Он никогда и не думал, что может вот так, приникнув к окуляру телескопа, смотреть в небо, любоваться, потому что прежде, когда поднимал вверх голову звезды для него были лишь маленькими огоньками, и он не знал, какие они на самом деле. А Луна? Это сказка, от которой сердце замирает. Гонишь от себя подальше мысль, что, когда оторвешься от телескопа и посмотришь на нее без оптики, она окажется маленькой, а чувство, будто ты находишься совсем рядом с не то, чтобы руками потрогать, но все же очень близко, – исчезнет. Так ведь можно и с ума сойти, смотреть на нее не отрываясь, пока свет не выжжет сетчатку глаз, отвлекаясь лишь только, чтобы немного перекусить, проклиная все на свете, когда тучи затянут небо.
И еще одна мысль. Одна из самых грустных. Ты никогда не будешь там. Сможешь только смотреть на нее, но никогда не прикоснешься к ней руками, не потрогаешь ее, не пройдешь по ней, а к тому времени, когда до нее действительно доберется первый из людей, станешь бесконечно старым или вовсе не дождешься этого и даже не увидишь, как по ней ступает кто‑то другой, а не ты.
Кто‑то другой. Не ты.
Как же отогнать эти мысли?
От них хотелось выть волком, задрав к Луне голову. С вывалившегося изо рта языка капает слюна, будто в небесах висит головка сыра, а у тебя в желудке давно ничего нет. В голове занозой застряла мысль: «есть, есть». Прыгаешь, машешь руками, но хватаешь только воздух. Когда сжимаешь пальцы в кулак, оказывается, что в них пустота.
Охранник принял его за слишком навязчивого поклонника, который пытается проникнуть в святая святых всех звезд – гримерную, чтобы подсмотреть, какие они в жизни. Он преградил Шешелю путь, встал, упер руки в бока, расставил ноги пошире, а голова его возносилась к небесам, так что волосы лишь чуточку не доставали до облаков.
«Вот кого надо просить дотянуться до Луны».
Он был гораздо выше Шешеля. Тот рядом с ним чувствовал себя карликом, смотрел снизу вверх, а если бы охранник не обращал на него внимания, то и не докричался бы. Тогда проскользнул бы незаметно у него между ног.
На лице охранника проступили следы работавших под черепной коробкой мыслей, вначале кожа на нем скомкалась, а потом, когда он узнал‑таки Шешеля, все разгладилось.
– Проходите, пожалуйста, Александр Иванович. Простите, что не узнал сразу. Сегодня зрители идут на всякие хитрости.
«Это на что он намекает? Может, я тоже загримировался под Шешеля?»
Гримерные разместили в раздевалках стадиона под трибунами. На потрескавшихся и вот уже несколько лет не ремонтированных лавках кипами валялась одежда, как на рынке самого низкого пошиба, куда свозят свою добычу старьевщики, промышляющие по всему городу и в дорогих кварталах и в бедных.
Здесь поставили большое зеркало со столиком, кресло перед ним, а сбоку – фонарь, потому что света в раздевалке было слишком мало. Он едва пробивался сквозь мутные и не открывавшиеся много лет окна. Стекла вросли в раму. Взбреди кому в голову приникнуть к ним с внешней стороны, почти ничего не разглядел бы, даже если вздумал их отмыть. Испачкались они с двух сторон. В комнате витал затхлый, немного скисший запах, выработанный проступившей на промокших стенах плесенью.
– Александр Иванович, где вы ходите?
Гример устал. Он следил за тем, как одевают массовку. В глазах у него все перемешалось от красок и лиц, мутилось, как от легкого опьянения или скорее от солнечного удара, но он и на улицу‑то почти не выходил, значит – от духоты. Дышать было нечем. Впору надевать противогаз с кислородными баллонами или, что гораздо лучше, костюм космонавта, но прикрепленный к спине ранец – пуст. Он чувствовал себя, как хирург, который вынужден оперировать в полевых условиях, где нет ничего, кроме его походного чемоданчика.
«Никаких условий для работы», – говорил он себе под нос.
– Извините, – сказал Шешель, – мне было интересно взглянуть на стадион.
Той ночью Шагрей сказал ему, что когда‑нибудь он отправит человека в космос, а потом забросит его и на Луну. Шешель хотел предложить свою кандидатуру в обоих случаях, но так этого и не сделал.
С каждым разом у него все быстрее получалось влезть в космический костюм. Тот уже не казался ему таким неудобным, как в первый раз. К концу фильма он станет ему настолько привычен, что придется носить его и на улице, а от обычной одежды он отвыкнет.