На пороге появились двое парней, несших в руках радиолу «Урал». У радиолы был зеленый глаз, который ловил все станции на свете, правда, с помехами и неразборчиво. Полированная деревянная крышка откидывалась сверху, и под ней находился двухскоростной проигрыватель грампластинок на 78 и 33 оборота.
– Ставьте на подоконник, – распорядилась Танька. – А что крутить будем?
– А вот что, – один из принесших «Урал» открыл свой портфель и вытащил оттуда рентгеновский снимок.
Танька посмотрела его на просвет, различив смутно грудную клетку и легкие, похожие на футбольную камеру.
– Это ж мертвец! – не поняла она.
– Не мертвец, – сказал парень. – Мертвец молчит, а этот играет.
– А чего-то холодно, – передернула плечами Танька. – Ты бы, Петь, затопил, не растаял бы…
Другой парень, что принес приемник, присел у печи и начал над ней колдовать.
А Танька снова зашла в закуток.
– Идешь, что ли? – сказала она нетерпеливо. – Сейчас уж Николай будет!
– Что-то он не торопится, – недовольно промолвила Клавдия Ивановна, вставая с табуретки и натягивая на плечи ватник.
– Обещал к семи, задержался, значит…
Клавдия Ивановна застегнулась на все пуговицы и вышла из своего укрытия.
Изба тем временем наполнилась гостями. Пришли трое дородных девушек, изображавших субтильность, напомаженных и страшных, как смертный грех. Глядя на них, хотелось заметить: «Широк русский человек…», но сузить их не представлялось возможным, раз уж сама жизнь их не сузила.
Танька расцеловалась с ними, причмокнув, словно вампир.
– Меня танцевать возьмите, – подал с печи голос дядя Антип. – А то я здесь под потолком пропаду.
– …ну что, так и растопить не можешь? – спросила Петьку Таня, схватила с полки банку с керосином и плеснула со всего маху в печку.
Внутри печи что-то вспыхнуло, взорвалось и повалил из нее черный адский дым. Изба наполнилась смрадом.
– Ты же заслонку не открыла, дура, – сказала, кашляя, Клавдия Ивановна.
– А черт с нею! – беззаботно ответила Танька, но заслонку тем не менее отворила.
Кто-то распахнул окно на улицу.
А радиола тем временем крякнула, всхлипнула, будто очнулась от тяжелого горя. Кости на рентгеновском снимке захрипели под адаптером с корундовой иглой, ожили, зашевелились, зажглись неведомой жизнью, как при Страшном суде. И вдруг из динамика жахнул «Рок вокруг часов» Билла Хейли, искаженный почти до неузнаваемости кустарной некачественной записью. Смешавшись с морозным воздухом, он оказал на аудиторию электрическое действие.
Все начали топать ногами и плясать «русскую» слободскую, если такая существует на свете, то есть приседая, выбрасывая вперед руки и имитируя радость, которая рвется из груди.
– И я… Я с вами! – заорал с печи инвалид.
Какой-то парень стащил его вниз и начал с ним кружиться, прижимая к плечам, как девушку.
– Иди… Иди отсюда, мам! – крикнула Танька на Клавдию, наскочив и чуть не сбив ее с ног. – Или мы тебя убьем!..
– Иду… А Николай-то твой… здесь? – спросила непонятливая мать, которая вечно старалась вникнуть именно в те вопросы, которые не поддаются никакому вниканию.
Но здесь веселье вдруг сдулось, как проколотый воздушный шар. Резко погас свет. Комната погрузилась в кромешную тьму, и радиола с Биллом Хейли медленно заглохла, проворачиваясь по инерции и превращая баритон рокера в чудный волжский бас.
– Опять свет вырубили! – с отчаянием сказал кто-то.
– Может, пробки? – спросила Танька с надеждой, которая умирает последней.
– Да нет, это по всему поселку.
В самом деле, за окном была египетская тьма.
…Свет тогда выключали повсюду. От грозы, ветра, морозов и без всяких видимых причин. В маленьких деревянных городках, похожих на географические прыщики, и в больших каменных наростах, как Москва. В смутном детстве я помню, как сидел, вжавшись в диван, и слушал какую-то страшную сказку из маминых уст. И хотелось, чтобы эта тьма никогда не кончилась, потому что она не только пугает, но может скрывать и защитить…
– Ничего, керосинку зажжем, – нашла выход Танька.
Мать тем временем достала с буфета керосиновую лампу и запалила горящей спичкой фитиль.
– Теперь я вам нужен… Послушайте, люди! – И инвалид развернул свою Василису во всю нешуточную ширь.
Он заиграл «По диким степям Забайкалья…», но музыка его навеяла лишь тоску, потому что освещение теперь было тусклое, интимное, с тенями на потолке и задумчивостью в сердце, которая грозила перерасти в отчаяние.
– Нет, – отрезала нервно Танька. – Цыгана давайте! Цыгана тащите сюда!..
– Ну, я пошла, – решилась наконец Клавдия Ивановна. – Гуляйте тихо.
И вышла через сени на двор.
В темноте она видела, как вслед за ней выбежал из избы Петька и кинулся в близлежащий дом.
Из конуры выглянула собака, начав тереться об Клавдию Ивановну и скулить.
– А у меня ничего нет, – сказала псу тетя Клава. – Пустая. Что после них останется, – она кивнула на собственный дом, – то твое.
Вдруг звякнули струны гитары, ударилась об забор деревянная дека. В темноте шли двое: один – с гитарой на плече, без шапки, бородатый и черный, как негр. Следом за ним семенил Петька и отчего-то громко смеялся.
Собака истерично залаяла.
– Нельзя, Рекс, свои! – попыталась успокоить его тетя Клава.
Двое вошли в дом и затворили за собой дверь.
Клавдия Ивановна присела на обледеневшую скамеечку и подперла голову рукою, – идти было решительно некуда, разве что залезть в конуру к Рексу и греться вместе одним бездомным воздухом. Продержаться на скамейке можно было минут сорок, потом, решила Клавдия, зайдет тихонько в дом и заляжет хотя бы в сенях. Она не испытывала злости к людям, которые выгнали ее на мороз, не испытывала вообще никаких чувств. Все то же масляное пятно разлилось в голове, делая ее ко всему равнодушной. Было только жаль, что у нее нет шапки-невидимки. Тогда бы, надев ее, Клавдия Ивановна забралась прямо на печь, и никто не заметил, и можно было б дремать до утра.
Она услышала, как гортанный мужской голос прокричал внутри дома:
– Чавела!..
Ладонь ударила в струны, и они фальшиво и подло задребезжали. Клавдия зябко вздрогнула. Погром только начинался и, несмотря на отсутствие электричества, грозил затянуться за полночь.
Если бы тетя Клава заглянула в окно, то ей бы открылась фантастическая картина.
Света по-прежнему не было, зато чадящая керосинка отбрасывала на стены и потолок романтические тени. Вся компания усиленно топала ногами по деревянному полу, изображая цыганочку, так как под музыку косматого гитариста ничего другого изобразить было нельзя.
На полу и столе валялось несколько початых бутылок водки. Бородатый цыган бил в струны и что-то орал в темноту. По-цыгански он знал только несколько слов, но держался за них, как за спасительную шлюпку, потому что с ними была связана не только память о матери, которая гадала на местном железнодорожном вокзале, и отце, бывшем неплохим сапожником, но с этими непонятными для него самого словами сопрягалось чувство ветреной вольности, быть может, мнимой. Он не считал себя, как они, советским человеком, он считал себя прежде всего цыганом, который может однажды послать все к чертовой матери и уйти куда-нибудь в поля. А они, эти собравшиеся здесь люди, любили его именно за это, не догадываясь, что бесколхозных полей давно уж нет, вольности – тоже, а есть одна расстроенная гитара и косматая голова.
Дядя Антип, рискуя быть раздавленным, тихо спал в углу, накрывшись своей искусственной Василисой и мечтая во сне о том, чтобы она однажды ожила…
– А мне танцевать не с кем! – с надрывом прокричала разгоряченная Танька, рванув платье на груди. – Не с кем, сучки!..
– А где ж Колька твой? – взвизгнула одна из девиц.
Танька только в отчаянии махнула рукой.