– Сколько человек бежало? Кто был организатором побега? Где прячутся остальные?
Когда пупкари уставали и их воинственность затихала, они выходили, Женя Кипеш, мой товарищ по несчастью с трудом резлеплял разбитые губы: «Смотри ка, даже не убили. Не мусора, а сплошные гуманисты!»
Так меня ещё никогда били. Ни до, ни после. И в тот момент я понял, что самое страшное – это отчаяние.
Побег, особенно с убийством, или с нападением на конвой, это всегда ЧП.
Объявляется тревога во всех подразделениях областного УВД. Бешено мигают лампочки на пультах дежурных частей. Разрываются телефоны, трещат телетайпы, рассылая по всем городам ориентировки с приметами побегушников.
Поднимается по тревоге личный состав районных отделений милиции, ОМОНа, СОБРа, исправительных учреждений. Громко хлопают дверцы милицейских машин, матерятся собранные для инструктажа участковые и оперативники.
Матёрые розыскники листают и перечитываю личные дела беглецов, выясняя адреса на которых они могут скрываться. Высокопоставленные офицеры УВД, матеря мудаков и разгильдяев, осуществляют общее руководство и контроль.
Не гнушаются они и личным участием в поимке и допросах.
Когда я уже был на грани помешательства от побоев и боли, приехали начальник СИЗО и какой-то милицейский генерал. С ними еще человек пять офицеров с большими звёздами на погонах. Руководство УВД изъявило желание лично увидеть задержанных.
Кипеш застонал. Он лежал рядом со мной и только что пришел в сознание. Кто-то из контролёров пнул его ногой:
– Живучее падло!
Открыв глаза я увидел над собой хромовые сапоги и полы длинной серой шинели.
Милицейский генерал что-то сказал и вышел в коридор.
Полковник внутренней службы Валитов брезгливо посмотрел на нас и сказал:
– Этих на больничку. Мне покойники здесь не нужны. Пусть там подыхают.
Нас поволокли по тусклому коридору. Потом перед нами распахнулись дверцы автозака, на запястьях защёлкнулись наручники.
На заломленных руках нас втащили в «воронок», бросили лицом в железный пол. Взревел мотор. Поехали.
Машину подбрасывало на ухабах, нас с закованными в наручники руками мотало и швыряло по кузову.
Минут через тридцать машина остановилась, подъехали к вахте. Кто-то приказал вытащить нас из машины. Когда тащили Женьку он застонал.
Кто-то сказал: «Смотри- ка, ещё живой». Было уже темно, на запретке горели огни.
Среди ночи, солдаты и зэки из обслуги приволокли нас в каменный бокс.
Штрафной изолятор, ночь. Где- то вдалеке лаяли собаки.
По коридору, позвякивая ключами, бродил дежурный контролёр.
В углу камеры из ржавого крана капала вода. Падающие тяжёлые капли гулко били по поверхности раковины. Кап! Кап! Кап!
Словно пролитая кровь.
В свете тусклой электрической лампочки я увидел рядом на полу скрюченное тело. Это был Женька. Он с с трудом открывал глаза и что-то шептал разбитыми губами. То ли плакал, то ли молился. Глаза у него были тоскливые, словно у умирающей суки.
Я пробовал забыть о том, что случилось за последние сутки- не получалось. Мне казалось, что я чувствую запах собственной крови. Было больно и страшно.
У меня сжалось горло. Я целиком состоял из жестокости, боли, тоски. Только под самым сердцем почти неслышно, но постоянно скулила все та же беда.
Превозмогая боль, я снял с себя рубашку и оторвал от неё несколько широких полос. Сплёл верёвку. Отбитые пальцы слушались плохо.
В голове пустота. И тишь.
Я пока жив. Но скоро засну…Насовсем…И уже не будет ничего. Ни звёзд над головой…Ни боли.
Пробую верёвку на прочность. Через секунду просовываю голову в петлю.
Верёвка натягивается. Сознание меркнет.
«Прости, мама…»
Внезапно я валюсь на пол, пытаюсь приподняться, но в дрожащих руках нет сил.
Вязкий, как глина страх, обволакивает тело и нет сил кричать. Я лишь корчусь на полу от боли и беспомощности. По моей щеке покатилась какая – то тёплая, влажная капля.
Через много лет я на выходные буду прилетать в Париж и сидеть в ресторанчике на площади Бастилии.
Париж живет в полной гармонии со своими жителями – весело, деловито, чуть суетливо, не замечая окурков на тротуарах, как говорят парижане, «нон шалан».
Много лет назад жители Парижа ворвались в самую неприступную крепость – тюрьму Франции. Земная жизнь самой страшной тюрьмы Франции закончилась бесславно. Сегодня о ней напоминают лишь контуры тюрьмы, выложенные на мостовой.
Может быть именно поэтому парижане так открыты, искренни и свободолюбивы?
Я буду смотреть в окно на гуляющих парижан, пить кофе с круассанами и апельсиновым джемом и удивляться своей памяти. Было ли всё это со мной? Или это был сон?
* * *
Я не помню сколько дней или часов плавал между бредом и явью. Я никогда ещё не был в таком странном положении. Я видел перед собой серое поле. На растрескавшейся, как от атомного взрыва земле, гнулась под ветром одинокая былинка. И во мне жило осознание того, что былинка это я. И я остался один на всей планете. Один! Моё сознание кричало- «Я не хотел этого».
Боже мой, как же мне было страшно и жутко в тот момент!
Потом какие-то странные звуки стали доходить до меня.
Это лязгнул засов и в конце коридора хлопнула входная дверь. По бетонному полу коридора загрохотали тяжёлые шаги. Заскрипела дверь.
Прапорщик с повязкой на рукаве вошел в камеру. Я увидел освещенное лампочкой крупное бледное лицо с красными от недосыпа глазами.
За его спиной стояло несколько зэков с носилками.
– Этих, на выход!
* * *
Из ШИЗО нас подняли в зэковскую больницу. Стояла утренняя тишина, синие лампочки зловеще освещали коридор. В воздухе висел стойкий запах карболки. По локалке прогуливались остриженные наголо мужики в серых застиранных кальсонах и байковых халатах. Блатные и козлы щеголяли в белых брюках, пошитых из украденных простыней.
В палате стоял запах гноя, который никого особо не беспокоил.
Через полчаса по коридору забегали шныри-санитары, в зэковской робе, с лантухами- повязками на рукавах. Пришёл какой то человек в белом халате.
У меня были переломаны обе ноги. Сломан позвоночник. У Женьки переломан таз.
Человек в белом халате присел на краешек койки. У него тщательно подбритые усики, морщинистое лицо, печальные еврейские глаза. Под халатом топорщатся погоны.
– Давай знакомиться. Я – твой лечащий врач, Бирман Александр Яковлевич. Плохи твои дела. Надо оперировать.
Я разлепил пересохшие губы.
– Ходить смогу?
– Ходить сможешь!
– А танцевать?
– Думаю, что тоже… Сможешь!
– Странно, а раньше не мог…
Бирман встал. Тон стал официальным. Сухо бросил.
– Готовьтесь. Встретимся в операционной!
Женьку тут же утащили на операционный стол. Спустя несколько часов унесли и меня. Оперировал капитан медицинской службы Бирман. Перед тем как вдохнуть в свои лёгкие эфир, рядом со мной возникли глаза хирурга, глянули зрачки в зрачки. Я увидел печальные еврейские глаза поверх повязки.
Хирург что-то сказал. И вдруг стало легче на сердце.
Не спалось в первую ночь, да и в последующие тоже. Ныли ноги, проткнутые металлическими спицами Илизаровского аппарата.
После побега моя личная карточка переместилась в картотеку для склонных к нарушению лагерной дисциплины. Начальник режима лично нарисовал на деле красную полосу, такую же, как на тунике римских всадников.
Красная полоса на обложке личного дела или прямоугольный штампик «Склонный к побегу» на первой странице, словно тавро на шкуре жеребца. Так метят чрезмерно вольнолюбивые натуры, за которыми Администрация должна была надзирать неусыпно.
Это правило соблюдалось неукоснительно. Каждые два часа в палату заходил ДПНК, чтобы удостовериться в том, что я нахожусь на своём месте. Несколько раз за ночь, стуча каблуками заходили контролёры, светили фонарями в лицо.