А в женской команде на освободившееся от Мили место стала, довольно неожиданно для меня, выдвигаться Полина. Неожиданно потому, что, хотя познакомились мы давно — с тех пор, как вскоре после окончания войны я приехал из своей воинской части в Москву на похороны отца (однако опоздал: телеграмма с вызовом пришла с большой задержкой) и обратно в полк уже не вернулся, а был демобилизован по болезни (о чём рассказывал в III части этого «сериала»), — так вот, несмотря на давнее знакомство с Полиной, дружбы между нами не возникло. Виделись мы только у Мили, где Полина изредка бывала, что не мешало ей понравиться Мише Ревзину, на чьи чувства, впрочем, она так и не ответила. Мои же к ней чувства выражались в удовольствии, которое я неизменно получал, глядя на её симпатичную мордашку и аппетитные формы, каковые мог изредка не только видеть, но и ощущать — во время танцев под голубой милин патефон. (Ах, эти танго — «Брызги шампанского», «Дождь идёт», «Цыган!»..) Особенно разгулялся я, помнится, на свадьбе одной её подруги, в квартире, где были двойные двери, словно специально приспособленные, чтобы между ними делать то, что со школьных времён простодушно называлось словом «прижать» или, грубее, «лапать». («Ты Аньку уже лапал?» — спрашивал тогда один безусый школяр другого. Это вам, господа, не теперешний вопрос одного безусого к другому: «Ты Аньку уже трахнул?»)
С этой вот Полиной, с кем мы так и не пошли дальше невинного пребывания между дверьми, мы стали теперь чаще видеться и больше делиться друг с другом событиями из нашей жизни. Частота встреч была, скорее, случайной: просто по своим литературным делам я бывал теперь в двух шагах от её нового места работы — в редакции одного толстого журнала. А от редакции было рукой подать до ресторана Дома литераторов, что на Поварской улице, — так что, сами понимаете… Правда, меня туда, в этот Дом для посвященных, пока не пускали, но у Полины был служебный пропуск в ресторан, что увеличивало мою симпатию к ней. Вскоре эти посещения ресторана и доверительные беседы там превратились в подобие ритуальных, что стало вызывать у иных посетителей и официанток Каминного зала некоторые (совершенно необоснованные) предположения. Этого не произошло ни тогда, ни позднее: мы просто, извините за наивное определение, подружились.
Я больше узнал об обстоятельствах жизни Полины, в чём-то похожей на ситуацию у Бэллы, а также у моей одноклассницы Соньки (о ком давненько не вспоминал на этих страницах), — одной из главных особенностей которой (я имею в виду ситуацию) было непременное сосуществование в тесном помещении с любящими, но властными, не склонными ни к малейшим компромиссам матерями, кто при одном лишь приближении к их дочерям особей противоположного пола моложе семидесяти лет объявляли «тревогу на корабле» и вывешивали над постелью своих чад виртуальный, как бы сейчас выразились, лозунг: «Он тебя не достоин!»
В общем, Полина предстала передо мной вовсе не такой сдержанной, какой казалась сначала. Не такой закомплексованной, малорасположенной ко мне и к другим. А считал я так, пожалуй, из-за её непонятного для меня холодного отношения к двум близким мне женщинам, Маре и Римме, кого тогда можно было назвать моими жёнами. (Разумеется, не одновременно, а одну за другой, да ещё с пятилетним интервалом.) Причём, ни на минуту я горделиво не предполагал, что причиной могли быть её страстные чувства ко мне: не было таких чувств. Тем не менее все попытки получить от неё вразумительное объяснение по поводу того, что мешает ей хотя бы немного сблизиться с нами, успеха не имели. Она коротко отвечала примерно одно и то же: они не всегда и не во всём искренни… А кто же, интересно, всегда и во всём? — вопрошал я…
Ещё я узнал о Полине, что уже несколько лет, после ранней смерти подруги, она помогает её сыну из своей скудной зарплаты технического редактора в газете, а потом в журнале, а также пытается оказывать всевозможную поддержку сыну своего умершего старшего брата и очень переживает, что наталкивается на неприятие со стороны матери мальчика.
Что же касается дел любовных, то, по её откровенному признанию, с этим далеко не всё благополучно. Чтобы не сказать больше. И тут уж грех валить всю вину на тяжёлый характер матери и даже на советскую власть, которая никак не хочет в квартирном вопросе перейти от обещаний к делам.
Первый, довольно длительный роман, о котором Полина мне поведала, был с одним известным книжным художником, горьким пьяницей и женатым, к тому же. Я его не знал — только дух его (в основном, водочный) витал в комнате, где жили мы с Марой: поскольку однажды она пустила туда Полину, по её просьбе, когда мы сами куда-то ненадолго уехали.
Потом был, ещё более долгий, роман с метранпАжем одной типографии. Человек, занимавший должность с таким красивым названием, алкоголя вообще не употреблял и упорно предлагал Полине свою руку, но та не принимала её. Подозреваю, главная причина была расового свойства. Употребляю эпитет не в отрицательном, а в самом прямом смысле: Полина, видимо, опасалась — основательно или нет, не мне судить, — что этот весьма неплохой человек, по имени Мурад, не сумеет справиться с довлеющими над его семьёй и над ним традициями. Что ж, ей виднее, хотя, как показывает печальный жизненный опыт: люди, принадлежащие к единой расе, тоже не так уж редко пребывают в состоянии, в каком находится большинство собак по отношению к большинству кошек. Или наоборот. Причём явных причин для вражды у этих двух «рас» нет и не может быть — по крайней мере с тех времён, как обе приблизились к людям.
Появлялся в её жизни и красивый морской офицер, с кем она познакомилась самым банальным образом: на юге, в доме отдыха. Он звал её переехать к нему в Ленинград, но она не могла оставить мать, да и уезжать из Москвы не хотела.
О своей почти невольной связи с одним литературным критиком она стеснялась говорить даже мне, потому что его жена была её близкой подругой. Впрочем, если рассматривать категориями греха, то на Полине его намного меньше, поскольку вся инициатива исходила исключительно от мужчины. Он буквально преследовал её, открыто ревновал, устраивал полупьяные скандалы, которых я был свидетелем…
Однако уже несколько лет назад в её сердечных делах наступило некоторое успокоение. И принёс его ещё один художник-иллюстратор, по имени Володя. Он был немного моложе её, непьющий, как метранпаж, и со спокойным характером, как у моряка-офицера. Они стали жить у него, с чем мать Полины постепенно смирилась, перестала жаловаться на одиночество и никаких лозунгов, даже виртуальных, не вывешивала.
Но однажды…
Однажды, в очередной раз заглянув к Полине на работу, я увидел, что на ней просто лица нет. На мои расспросы отвечать не стала — сказала, не может ничего говорить здесь, в редакции, и предложила встретиться после работы.
Из того, что услышал от неё тогда, за ресторанным столиком, и что неоднократно слышал потом, я сложил нечто вроде новеллы, которую и предлагаю…
ЕЁ КОМАНДИРОВКА, или ВСЕ МУЖЧИНЫ ОДНИМ… МАЗАНЫ
В вагоне пахло, как всегда, кислым табачным дымом — словно из ополоснутой металлической пепельницы. У Володи была такая на письменном столе — рыжая, с тёмными разводами, как начавший портиться апельсин…
Командировки случались у Полины редко, и она любила их: порою сама просилась, когда очень уж тошно делалось. И на этот раз тоже…
Она стояла в коридоре, смотрела, как за окошком проползают улицы, мосты, дома. Поезд ещё не выехал из города, но она не узнавала знакомых мест: город был совершенно чужой — не такой, как из трамвая или троллейбуса…
— Девушка, чего ж вы? Заходите, будьте, как дома…
Это её позвали из купе. «Девушка»… Какие-то девчонки уже несколько раз уступали ей место в метро. Мальчишки, правда, никогда… «Девушка». Слово давно стало просто обращением — так же, как «женщина». Или «мужчина». В старые времена «жрицы любви» так обращались к своим клиентам… «Мужчинка, угостите пивом…»