В это же время Римма с ходу выдала мне целые два сюжета о своих племянниках, и я быстро соорудил свой самый первый рассказ «Шехерезада» (не о будущей арабской царице, а про курицу) и еще один с английским названием «Тетел» (что означает «черепаха»). Они мне, в общем, понравились и посвященной публике тоже, хотя не вызвали бурного восторга. Однако воспроизводящая машина заработала — вскоре родились истории как бы из моей жизни, а также от лица Саньки Даниэля, затем я узурпировал для этой цели Римминого племянника Гришу, Петю Вилянского. А там уже недалеко и до одного из любимых моих героев — Капа. Рассказов набиралось довольно много, но что с ними делать дальше?..
Глава 8.
Удивление в пути на Дагомыс. Диван в конуре. «Буржу, мадам!» и другие игры. Женщина с биноклем. Мы не покупаем дачу. Загадочная болезнь Тузика. Письмо от Капа. Тревожная ночь. Раздумья на холмах. Возвращение в Москву и еще одна поездка на юг. Кто висел на ухе у моего брата?.. Об ихдетях и внуках. Записки охотника (не по Тургеневу). Coda — в двух аккордах — и с надеждой на продолжение…
1
Кто-то сообразительный сказал, что, когда человек впервые удивился, он придумал первую в мире сказку. Еще раз не поверил своим глазам — предположу я — и стихи написал… Быть может, и у меня что-то вроде этого произошло: все больше начал удивляться тому, что с детства так ничего путного не написал, кроме анкет, заявлений, боевых характеристик и редких писем, и вот… вроде бы пошло-поехало! Один рассказ готов, другой из головы лезет, третий и четвертый его подпирают. Приятное «оболдение» — от слова «Болдинская»… В смысле «осень». Хотя сейчас лето.
Впрочем, удивлялся я вообще многому: цвету закатного неба и что самолет железный, а летает; и что все мы постоянно вращаемся — и внутри, и снаружи, а муравей поднимает в десять раз больше, чем сам весит; и что человеческое сердце делает в сутки около ста тысяч ударов… А в год? А за жизнь?.. Как говорил один потомственный интеллигент в анекдоте: усс… можно!
Однако больше всего я удивился, и удивление перешло в раздражение, когда выяснилось, что мы с Риммой проехали уже две лишние остановки.
— Ведь, кажется, просили этого чертового проводника! — пробормотал я с присущей многим из нас беспомощностью.
Кстати, это был не проводник, а проводница, и весьма хорошенькая, но какая разница: все равно, мне очередной раз дали понять — кто я такой, чтобы со мной считаться? Римма, с присущей ей в прежние годы мудростью, сказала, что ничего страшного — тут на любой станции море, а также люди, желающие в придачу к нему сдать кусок жилья, не слишком пригодный для проживания. Какая разница, где сойти — в Вишневке, Лазаревке, Головинке?
Мы сошли в Дагомысе, не попрощавшись с забывчивой проводницей, чем, несомненно, не в меру ее огорчили. Поезд тут же тронулся, колеса опять захрустели, зажевали, набросились на рельсы, словно хотели их проглотить без остатка. Однако у них ничего не вышло: они подавились раз, другой — и потом захрупали спокойно и равномерно, как сонная лошадь. Стало тихо, но ненадолго: тут же навалились другие звуки — глухие и тоже размеренные. Это вклинилось море, но его голос тут же потерялся в голосах обступивших нас женщин, наперебой предлагавших самые райские условия жизни за самую низкую плату на самой кромке моря. Мы выбрали одну из хозяек и, в общем, не ошиблись: покосившаяся калитка ее владений открывалась прямо на пустынный пляж, создавая эфемерное впечатление, что все это — песок и море — принадлежит нам. По двору у нее уныло бродил черный пес в белых заплатах, на перилах крыльца лежала дымчатая кошка. Пес подошел к Римме, лизнул коленку и так взглянул, словно хотел с места в карьер поведать, что зовут его Тузик, но хозяйка, когда разозлится, зовет его «идивот», хотя он далеко не глуп, и что ест он не так чтобы очень сытно, и рассчитывает в этом смысле на приезжих, которые, как и вообще все люди, в основном хорошие. За исключением плохих. Я тоже погладил его, и он улыбнулся. Впрочем, вы вправе мне не поверить.
Еще у хозяйки были куры и большой петух, расцветке которого можно только удивляться, описать же ее невозможно — разве что с помощью кисти или музыки.
Первая ночь была шумноватой: Тузик часто лаял, хозяйка, охраняя наш покой и сон, на каждый его гавк истошно кричала из дома: «Замолчи, идивот!..» А мне его лай лишний раз напомнил Капа, и что мы его на целый месяц оставили… бросили… Правда, не в чужом доме, а у Марка и Сарика в Жуковском, но, все равно, он может затосковать, отказаться от еды. Даже от мороженого… А разве мало рассказывают историй, как собаки и кошки умирают от тоски по хозяевам? И наоборот тоже вроде бывает.
В эту ночь я отчасти понимал и тех и других, потому что особенно остро ощутил вдруг отсутствие Капа, со всей ясностью понял, что они, эти существа, целиком и полностью зависят от нас, с рождения и до смерти. А что касается остального — есть ли у них душа, бессмертная или смертная — мне, по правде, без разницы, как любила говорить соседка по квартире. Кстати, как я недавно узнал, наличие у животных души признали даже католики. Правда, конфессиональные взгляды по этому поводу меня не очень волнуют: у меня душа, видимо, есть — этого не станут отрицать, наверное, даже сатанисты, и ею я привязан к животным вообще и к моему Капу в особенности.
Вспоминал я этой ночью и расхожие слова о том, что детей, мол, надо иметь, тогда не будете с ума сходить по своим кошкам, собачкам и хомячкам. Что ж, «не знаю, не пробовал, наверное, да» — как ответил в старом анекдоте один Рабинович, когда его спросили, умеет ли он играть на скрипке. А если серьезно насчет детей (насчет моих детей), то, полагаю, их наличие в любом количестве не уменьшило бы моей привязанности к животным, которая длится всю мою жизнь — пускай в большей степени визуально, нежели физически, но она есть, и я знаю, что, в отличие от детей, они зависят от нас на протяжении всего своего существования. А мы, как сказал, кажется, Сент-Экзюпери, должны быть в ответе за тех, кого приручили. (Впрочем, это же относится и к «прирученным» людям, независимо от их возраста, характера и рода семейных связей.)
Часа в три ночи, а может раньше, петух немыслимой раскраски издал свои первые позывные и потом пошел повторять их, как заведенный, чуть не каждые пять минут. А в короткие промежутки, когда не слышно было ни Тузика, ни петуха, ни хозяйки, в мои уши врывались новые звуки, глухие и размеренные. Это было море. И оно вело себя намного приличней всех остальных.
Утром, когда я мыл руки во дворе под умывальником, кто-то недалеко от меня произнес:
— А у нас диван в конуре. Показать?
Я обернулся.
Почти рядом, за низким забором из сухих веток, натыканных между двумя рядами протянутой проволоки, стоял остриженный «на лысину» мальчишка, его сохраненная челка торчала на голове, как накладной карман на фартуке. В глазах у него читалась неутоленная жажда общения.
— Какой диван? — спросил я.
— Лезьте сюда, покажу. Туриста не бойтесь, я держать буду.
Что ж, дивана в конуре я с рождения не видел, а потому протиснулся сквозь забор и подошел к мальчишке, который сказал, что его зовут Слава, они тоже «дикарями», а Турист — кавказская овчарка, то есть помесь немецкой с кавказской, и потому такой здоровенный. Но добрый и к себе на диван пускает — и людей, и кошек.
Турист так широко вилял хвостом, словно в самом деле приглашал зайти, и я не мог ему отказать: согнулся и полез в конуру. Там было уютно и просторно, пахло сеном, пылью, псиной, но стоять приходилось на четвереньках. А справа у стенки был настоящий диван, со спинкой и с пружинами наружу. Слава дважды подряд не соврал мне; что немало для его возраста: в конуре, действительно, был диван и между его пружинами, действительно, лежала кошка. И у меня возник старый, как мир, полуфилософский вопрос: что первично — диван или конура? Но, как и все человечество на похожий вопрос, касавшийся курицы и яйца, я не мог ответить на этот и, высунув голову из конуры, спросил Славу. Чувствовалось, ответ у него был готов заранее.