Пес, как видно, задумался, и Алик, не дожидаясь ответа, произнес, обращаясь уже к нам:
— Понимаете, о чем я? — И, будучи человеком совестливым (таким он остался и по сию пору), слегка зарделся.
— Да уж, — ответили мы с Риммой в унисон и поглядели нерешительно друг на друга, а потом снова на чудесное существо с тапком во рту и с приветливо дрожащим хвостиком.
— По-моему, — сказала Римма вопросительным тоном, — мы можем попробовать.
— Да, — подхватил я, — и думаю, справимся.
Алик не стал рассыпаться в благодарностях, не погряз в дальнейшем описании всех достоинств Каплина, а деловито сказал, что оставит его сейчас дня на два — для пробы, и уж тогда решим окончательно. Однако все, что нужно, он на всякий случай захватил: поводок, гребешок, две миски, хоккейный мячик, витамины… Кормить два-три раза в день. Гулять… ну, сами знаете…
На третий день Алик уехал, попрощавшись с нами и с Каплином по телефону. Не хочу огорчать Алика, но должен честно сказать, что ни в эти три дня, ни позднее ни на лице Каплина, ни в его поведении печали заметно не было. Хотя, вполне возможно, он ее мужественно скрывал, чтобы не травмировать людей, приютивших его.
А характер у него, действительно, оказался на славу: веселый, доброжелательный, нисколько не обидчивый, не приставучий. Он быстро понимал, что ему говорят и чего требуют, и достаточно легко приспосабливался к окружающей действительности, будь то люди, предметы или звуки. Правда, не ко всем: терпеть не мог сильно пьяных, раскрытые зонтики и громкие сигналы машин «скорой помощи» и пожарных. В остальном же — всем бы таких соседей и родственников! Из двуногих предпочитал женщин, но относился к ним немного снисходительно, как и к детям, а слушался больше мужчин.
Одно из первых нововведений, которое я позволил себе в отношении Каплина, как только за Аликом закрылась дверь, это перестать его так именовать. Имя Каплин мне решительно не нравилось, и Римме тоже. Однако мы, все-таки, не осмелились присвоить ему совершенно другое имя — к примеру, Арно или Гольди (были у нас до войны такие собаки) — ведь подобное может не понравиться законному хозяину, и ну, как он откажет нам в дружеской зубоврачебной помощи? И было решено: имя не менять, а временно сократить: не «Каплин» (что, согласитесь, похоже и на «каплун», и на «Каплан»), а просто — долой три последние буквы — и остается «Кап». Чем плохо? Кап, Кап, Кап! Капочка… Тем более сам он к этому небольшому изменению отнесся весьма одобрительно. Как и к супу, который был ему вскоре предложен, — аппетит у него вообще был отменный, уговаривать не приходилось. Понравился ему и тюфячок, который соорудила Римма, хотя значительно чаще он лежал возле моей тахты. А когда нас не было дома — и на тахте, что мы определяли по неизменно теплой вмятине на покрывавшем ее ковре.
С прогулками было неплохо: я к тому времени уже ушел из школы и мог выходить с ним каждое утро — без спешки и без этого баловства: обязательно чуть ли не в семь утра. Ничего подобного! В десять — и не раньше, но, конечно, вечерняя прогулка бывала поздней — около двенадцати. Помощницей нам в утренних и дневных прогулках бывала соседкина дочь Лена, жившая за фанерной стенкой. Девочка сразу привязалась к Капу и считала за честь спуститься с ним по черному ходу во двор, где неизменно разгружались фуры с колбасами и сосисками для магазина и асфальт был густо усеян мясными обрезками с торчащим из них веревочным кончиком. Несмотря на объединенные наши усилия, псу нередко удавалось полакомиться и обрезками мяса, и веревкой.
Вечерами я ходил с ним во двор бывшей церкви (ныне какого-то полуразрушенного склада) или на Рождественский бульвар. Во дворе и было сочинено мое знаменитое четверостишие, повергнувшее в некоторое смятение старого поэта Зенкевича и сравнительно молодого переводчика Левика, на чьи семинары я пробивался. Оно же стало (и продолжает до сих пор быть) чем-то вроде шутливого пароля для нас с Женей Солоновичем, уже тогда обеими ногами вставшим на ниву перевода итальянской поэзии. Там же и тоже в присутствии Капа я разродился вторым своим стихотворным опусом, глубоко пессимистическую ориентацию которого можно оправдать, пожалуй, лишь тем, что в минуты его создания у меня сильно болел живот. (Все-таки язва двенадцатиперстной кишки.)
Вот что она сотворила:
Вот и все… Неужели все прожито?
Неужели уже finita?
Эй ты, старость, не строй мне рожи-то:
Может, будешь еще знаменита?
Неужели прошло горение —
Не волнует, кто чем живет?
Неужели пришло старение —
Клетки тоньше, а толще живот?
Неужели о всем продолдонено —
Об искусстве, о ценах, о бабах?
Неужели не греют ладони нам
Руки дружбы на новых ухабах?
Что ухаб? Так, словечко придумано:
Не ухаб, а подагра, колит…
И тоска — в том же самом ряду она.
Не писать бы, да что-то велит.
Этими стихами я уже не посмел эпатировать старейшин литературного цеха и поделился ими только с некоторыми приятелями, заслужив кисловатую улыбку.
В первые же недели пребывания у нас Каплина я испытал одно за другим три связанных с ним потрясения: первым было чувство подлинного страха; вторым — чувство глубокой вины, а третьим, наиболее легким, оказалось предчувствие неизбежного финансового краха.
По завету Алика и по собственному побуждению я старался во время прогулок как можно реже брать пса на привязь и в тот страшный вечер вышел с ним на Лубянку, не обременив его ни ошейником, ни поводком. Но уже через минуту с ужасом увидел, как он соскочил, привлеченный чем-то, на мостовую, а на него надвигается желтый капот такси.
— Кап! — завопил я. — Кап, иди сюда!
Кажется, на каком-то крае сознания мелькнуло вдруг навязчивое воспоминание о раненой лошади, которую я видел на фронте под Волоколамском, — осколок снаряда попал ей в грудь, и она некоторое время мерно раскачивалась на четырех ногах, а потом рухнула… Нет, если и вспомнилось, то лишь на неуловимую долю секунды, потому что, уже ни на что не надеясь, я внезапно понял, что желтая махина замерла перед небольшим черно-пегим тельцем, которое оставалось на своих ножках и с их помощью вскочило уже на тротуар. Как я благодарил таксиста и как ругал Капа, не описать ни одному мастеру пера! И обоих, по-моему, несколько озадачила сила моих эмоций.
Вскоре после этого Кап опять предосудительно повел себя, однако уже не на улице, а дома. Попросту говоря, сделал лужу. Прямо посреди комнаты и спустя не так уж много времени после очередной прогулки, чем впрямую надругался над клятвенными заверениями своего хозяина, что давно уже отвык от такого. Я, по дурацкой наивности, расценил этот поступок чуть ли не как вызов или этакую детскую месть за то, что не угостили лишним куском сосиски или сахара, и накричал на него, а уж когда, немного погодя, появилась новая лужа, я жутко вспылил и… (прошу не забывать, что в моей «боевой характеристике» после общепринятых затасканных фраз «морально устойчив» и «делу Ленина-Сталина предан» стояли на удивление нормальные человеческие слова: «бывает вспыльчив»…) — так вот, я отвратительно взбеленился, отшлепал его по «африканскому континенту» на спине и, мало того, выдворил из комнаты в коридор, а оттуда на лестничную площадку.
Но поскольку, хотя это и не указано в моей характеристике, я не только вспыльчив, но и отходчив, со всеми вытекающими последствиями в виде угрызений, сожалений и раскаяний, то уже минуты через три я пошел за Капом на лестницу и привел его обратно, безмолвно прося у него прощения за свою вспышку. Римма подошла к происшедшему со всей серьезностью и сказала, что необходимо срочно позвонить доктору Ильинскому, телефон которого на всякий случай оставил Алик, и проконсультироваться, чем может быть вызвано такое поведение собаки. Врач сурово разъяснил нам, что нужно не лупить, а дать немного стрептоцида. Возможно, начинается цистит… Как дать? Очень просто: оттянуть у собаки брылю — знаете, что это такое? — сунуть туда полтаблетки и ненадолго придержать пасть. Делать так три раза в день. Если воспаление мочевого пузыря не пройдет, звоните, я приеду…