Литмир - Электронная Библиотека

Былого расцвета его оркестр уже не узнал, хотя в 1956 году Рознер записал музыку к фильму «Карнавальная ночь» и снялся в нем со всем оркестром. Собственные песни успеха не приносили, наши с Сибирским предложения интереса у него не вызывали. Ко всему еще он попал в автокатастрофу, в которой погиб администратор оркестра, а сам Рознер получил тяжелые травмы. Его московский оркестр пришлось распустить, попытка создать еще один — в Гомельской филармонии — провалилась. Он перестал играть на своей «золотой» трубе, впал в уныние. В шестидесятые годы поделился настроениями с близким знакомым: «У меня была возможность сделать карьеру в Голливуде, — сказал он, — я выступал в Англии, во Франции, в Скандинавии. Играл, поверь, не хуже белого трубача Гарри Джеймса. Но холера ясна кинула меня к большевикам, а они, пся крев, кинули меня в тюрягу и в лагерь… Уеду-ка я туда, где родился…» И начал оформлять отъезд, как теперь говорится, на ПМЖ в Германию. В Западный Берлин. Было ему тогда 62 года. Однако и там дела не заладились: не хватило уже ни душевных сил, ни здоровья. Через четыре года он умер. Надпись на могильной плите лаконична. «Адольф (Эдди) Рознер». (Как любили восклицать два пройдохи-стряпчих в знаменитом романе Диккенса: «И все, мистер Додсон!» «И все, мистер Фогг!..»)

Глава 4. 

Обратное движение. Несостоявшийся концерт в райцентре. Костя Червин и его роль в моей литературной жизни. Первое творческое фиаско и первые аплодисменты. «И жизнь ему спас другой…» Плохой подполковник и хороший «смершовец». Товарищ Мехлис решает меня расстрелять. Вредоносная корова. Ажурный шов хирурга Вилянского. Решаю жениться. «Общага» у Сретенских Ворот. Отъезд Мили на ПМЖ. Шутки спецслужб 

1

Начался отток заключенных из тюрем и лагерей: тех, кому удалось выжить, кто сидел «за политику» — ну, там анекдот не вовремя рассказал, западный образ жизни хвалил неумеренно, а наш — слегка осуждал; и за многое другое — в том числе за незаконно сорванные в колхозном поле колоски. Но гуманность так уж гуманность — и заодно со «шпионами решительно всех государств» и обладателями слишком длинных языков стали освобождать уголовников. По доброте душевной. Если кто, к примеру, одного зарезал, а не пятерых и к тому же под парами был. Ведь пьяный человек, как известно, за себя не отвечает.

И многие вернулись. Но еще больше не вернулись, остались там. А где «там» — неизвестно. И среди них — мать моего школьного друга Женьки Минина, учительница, приехавшая из панской Польши с двумя сыновьями в страну счастливых трудящихся и арестованная как шпионка. Ее младший сын тогда сошел с ума (я присутствовал при том, как его увозили), а Женя, позднее, погиб на фронте. Не вернулись и отцы других моих соучеников — Кати Кучеренко, Мишки Брукмана… Не вернулся бритоголовый комкор Пугачев, начальник Военно-транспортной академии, куда я поступил после школы. Остались там, в никому не известной яме, мать и отец Ванды Малиновской, девочки из восьмого «Б», оба сотрудники Коминтерна. Не вернулся еврейский поэт Перец Маркиш, отец двух сыновей, с чьей вдовой меня вскоре познакомит мой новый литературный приятель, и я, по заготовленному ею подстрочнику, сделаю перевод, который впервые покажется мне настоящим… Не вернутся и мужья родных сестер Риммы, заводские инженеры.

Но кое-кто, все же, вернулся. Среди них мои будущие добрые знакомые Лев Разгон и Анастасия Ивановна Цветаева, Саул Гиршенко, с кем я учился в десятом классе, и еще один одноклассник, Леша Карнаухов — наверное, не достаточно хорошо охранявший Сталина, потому что получил, работая в его охране, аж двадцать пять лет. Столько же должен был отсидеть мой послевоенный друг, бакинский журналист Рафаэль Бахтамов, но, к счастью, недобрал значительно больше половины срока и вышел почти живым из медных рудников Джезказгана. Вернулась после нескольких арестов и ссылок мать нынешней моей самой близкой подруги Надежды П. (Отец Надежды остался там навсегда.)

Разрешили, наконец, приехать в Москву с Колымы и брату Риммы, Семену. Ему было уже сорок с небольшим, из которых около половины он провел в тюрьме, лагере и ссылке. Сейчас у него была семья: жена, из бывших заключенных, и сын. Семен работал на электростанции и не собирался оставаться в Москве: просто хотел, впервые за много лет, повидать родных. Пробыл не слишком долго — торопился обратно к семье, к работе, еще не зная, что смертельно болен: сердце издает последние стуки. Вскоре после возвращения на Колыму он умер.

Сумел, наконец, вернуться из-под Ярославля и получил право безбоязненно проживать со своей семьей в Москве, а также двухмесячный «оклад жалованья» (как возмещение за десять лет, проведенные за решеткой) муж моей школьной подруги Мили, он же отец ее подросшей, но не ставшей, увы, более спокойной и послушной дочери. Теперь в небольшой комнате в Тверском-Ямском переулке их живет пятеро… (Если считать родителей Мили.) Ох, нет, не пятеро, а целых восемь — потому что из Польши приехали повидать бывшего сидельца Гришу его мать и сводный брат Элиаш с женой — повидать и уговорить вернуться на родину. Их судьбы сложились намного благополучней, чем у Григория: не арестовали ни в Советском Союзе, где они пережили войну, ни на родине, куда смогли без особых хлопот вернуться, — и вот теперь даже разрешили приехать в гости. А все, наверное, потому, что не были в свое время ни коммунистами, как Григорий, ни приверженцами джазовой музыки, как Эдди Рознер, ни тем более пилсудчиками или, упаси боже, сторонниками польского эмигрантского правительства в Лондоне. А скорее всего, просто очень повезло. Но случайно…

В семье у бывшей моей жены Мары тоже была радость: из казавшейся вечной ссылки позволили вернуться и снова жить в Москве мужу ее сестры, Леониду Михайловичу, оставшемуся после десяти лет лагерей без пальцев ног (он их отморозил), но зато в живых. Его возвращение способствовало окончательному примирению с Марой — я был приглашен к ним в дом, а впоследствии даже бывал там несколько раз с Риммой. Нет, у них не возникла с Марой тесная женская дружба на естественной основе, что «все мужики сволочи», а я из них — самая что ни на есть… Все было намного прозаичней, вернее, «стихотворней»: дело в том, что Леонид Михайлович, который был уже в летах и не слишком богатырского здоровья, не мог найти подходящей работы и решил заняться работой литературной. (До ареста он служил в литчасти одного из московских театров.) Он продолжил сотворение водевиля, прозаическая часть которого была почти уже написана им в ссылке, а стихи решил доверить мне, узнав о моих творческих достижениях на ниве песенного перевода. Леонид Михайлович мне нравился, но его водевиль, честно говоря, — нет. Это был своего рода перепев кинокартины «Волга-Волга», который он назвал «Концерт в райцентре». И раньше, чем я познакомился с банальным содержанием, меня уже оттолкнул трудно произносимый подбор звуков «ц» в названии. Однако я постеснялся отказать ему и некоторое время с трудом сочинял довольно развязные куплеты (мне, не без основания, казалось, что водевиль именно этого требует), звучавшие не лучше, если не хуже прозы. Бедной Римме довелось по нашей просьбе перепечатывать эту муру на машинке, а Мара и ее сестра Рита не одобряли нашего общего рвения — Мара молча, Рита с присущей ей резкостью суждений, в чем напоминала мне не лучшего меня.

К счастью, наш совместный «Концерт» так нигде и не прозвучал…

* * *

Моему всхождению в профессиональную литературную среду в немалой степени способствовал случайный знакомый, тот самый Костя Червин, который на лестничной площадке перед дверью в редакцию журнала «Смена» чуть не с первой минуты обрушил на меня немереное число стихотворных строк самых разных авторов. И не для того, чтобы похвастаться памятью или эрудицией, а потому что иначе просто не мог — стихи распирали его, как и моего институтского друга Игоря Орловского, — так что я уже был привычен к обстрелу своей персоны строчками, рифмами и аллитерациями. Но такого натиска, как у Кости, еще не испытывал: он буквально сдувал меня с места, и я, боясь свалиться с лестницы там, у дверей редакции, крепко хватался за перила.

31
{"b":"246480","o":1}