— У меня часов не было, — сказал Юрий. — Вы все разошлись, я стоял и жевал баранки. Вкусные, есть очень хотелось… Если б часы были… У меня сломались давно… А вы раньше ушли.
— Не прерывай, Хазанов, — сказал командир отделения, а Соболев, не обращая внимания на Юрия, продолжал:
— Двадцать одна минута. Это на три минуты больше того времени, за которое полагается судить по новому указу. Хазанов его нарушил. Он подвел наше отделение, наш факультет. Всю Академию…
— Да ну что такого? — сказал Юрий. — Просто не понимаю. Если бы настоящая работа — дело другое. А то ведь так — учебная практика. Ну задержался, не было часов… А вы все ушли…
Опять Соболев никак не отреагировал на его слова.
— Подвел Академию, — повторил он. — Считаю, мы все должны единодушно осудить поступок слушателя Хазанова и передать его дело в суд.
— Какой суд? — спросил Мишка Пурник. — Верховный? Или городской?
— Отставить вопросы, — сказал командир отделения. Юрию показалось, что старшина Аршинов чувствует себя немного неловко. — Слушайте, когда говорят.
— У нас свой суд, — разъяснил Соболев. — Командирский суд чести. А уж он решит, что дальше… Вот и все. Других предложений нет?
Других предложений не было. Так впервые в жизни Юрий стал обвиняемым, и вскоре должен был превратиться в подсудимого.
Поначалу его не слишком беспокоила подобная перспектива. Да и что такое этот суд — никто пока не знал. Ну, еще одно собрание — потреплются, покритикуют — и разбегутся.
Но чем ближе подходило время суда — назначили его почти перед началом каникул, — тем тревожнее становилось на душе у Юрия. Приятели успокаивали, говорили, все это буза, мура, тары-бары растабары, но неприятное предчувствие уже крепко засело в нем и не отпускало.
И вот настал судный день. Весь их курс, а может и факультет, собрали в одной из аудиторий Академии, майор Чемерис открыл заседание. Оказывается, рассматривалось еще одно дело, кроме преступного опоздания Хазанова, — дело слушателя Федора Карпенко. «Хвйдора», как его все называли с легкой руки Петьки Грибкова. Юрий почти не запомнил обстоятельств этого дела — так волновался в ожидании разбора своего. Кажется, на «Хведора» подала жалобу какая-то женщина, которую он, что ли, обманул в чем-то, или ей так показалось. «Хведора» Юрий почти не знал, тот был намного старше, далеко за двадцать, и вообще не очень приятен ему. Но песочили того и в хвост и в гриву, и Юрию было жаль беднягу: ну, не любит он ту женщину — разве это его вина?
По делу Юрия обвинителем выступил все тот же Соболев, потом еще кто-то — Юрий не запомнил, — все дружно осудили его поступок, общее мнение подытожил в резких, грозных и как всегда грубоватых выражениях майор Чемерис, и заседание суда на этом окончилось. Окончательное решение, сказали, будет принято осенью, с началом занятий.
Это для Юрия было хуже, чем все, что он мог предположить. Значит, еще почти два месяца ожидать чего-то, неизвестно чего — может, исключат, может (ха-ха!), четвертуют или сначала расстреляют. Может, и то, и другое… Шутки шутками, а ходить под Дамокловом мечом столько времени — и здесь, и в Москве, куда вскоре поедет, — представлялось невыносимым. Интересно, кто из членов суда придумал эту пытку? Уж не майор ли Чемерис? Или сам начальник факультета Кузя — военинженер первого ранга Кузнецов?
Следующий после суда день был воскресенье. Юрий решил съездить за город, под Гатчину, в Красносельские лагеря, где мытарился прошлым летом и где познакомился с Любой, дочкой преподавателя стрелкового дела, молчаливой застенчивой девушкой, с которой и нескольких слов не сказал за все время, да и станцевал в клубе, наверное, раза два. Сейчас хотелось поговорить, или помолчать, с кем-то совсем посторонним, не из Академии, кто знать не знает об их делах и порядках, о том, как могут ни за что превратить человека в преступника, долдонить про него какие-то дикие слова, чуть ли не причисляя к врагам народа, и после всего еще держать в напряжении, в ожидании неизвестно чего… Прямо как настоящие палачи…
Юрий растравлял себя, пока ехал в электричке, но и когда приплелся в расположение лагерей, к корпусу начсостава, облегчения не испытал. К тому же Любы не было: уехала к родственникам на Урал. Хорошо еще, встретил там Сашу Крупенникова с Олей, дочерью капельмейстера Академии Натана Семеновича, в которую Саша влюбился с первого взгляда, раз и навсегда, прошедшей зимой на одном из вечеров в Доме Искусств. К Саше, впрочем, Юрий имел не вполне четкие претензии, затаил не очень ясную для самого себя обиду — как и на остальных однокашников. Вернее это назвать недоумением: он не понимал, было тягостно и неуютно сознавать, что ни один из более или менее близких приятелей не пришел на помощь, не сказал ни полслова в его защиту; и даже не посчитал нужным объяснить свое поведение.
Тем не менее и Саша, и Оля — первая и единственная Сашина любовь (они до сих пор живут и болеют вместе), темноволосая, маленькая толстушка, в отличие от Любы разговорчивая и бойкая, скрасили Юрию недолгое пребывание в Красном Селе.
Но когда очутился вновь один на железнодорожной платформе, еще острее он почувствовал отчаяние, полную безысходность своего положения. И как-то сразу не захотелось жить. К чему продолжать хождение по этой дороге обид, унижений, разочарований? (Я уже упоминал, что Юрий был весьма начитанным юношей.) Стало безразличным все — не было прошлого, будущего, только омерзительное настоящее… которое выглядит еще яснее и отчетливей на этой пустой платформе, под ярким светом солнца… И кому он нужен, в конце концов? Одним действует на нервы, портит кровь… сидит в печенках… Другие так же действуют на него… Кому нужно, чтобы тянулось все это?..
И тут послышался грохот, свист — приближалась электричка. Наверное, проходящая — свистит, как ненормальная…
Юрий сделал шаг к краю платформы… Еще один… Он не сам переставлял ноги — что-то сильное тянуло его туда… Ну, еще шаг… Ну…
Электричка промчалась. Юрий оглянулся: никто не видел, как он тут… Что надумал?.. Ему было страшно, из глаз еще не исчезло мелькание вагонов, лоб стал влажным… И какое-то облегчение было, даже гордость, что ли: все-таки сумел попробовать, испытать… приблизиться к ощущению совсем новому, о котором до сих пор лишь в книжках читал…
Ровно через двадцать пять лет эту тягу «к краю платформы» он испытает вновь, но ей уже не будет сопутствовать ни тайная гордость, ни ощущение новизны — будет просто безумно противно и стыдно за свою растерянность, малодушие, попросту — трусость…
Много позднее он позволил себе разразиться такими строками:
Когда сниму все карты с кона
И в окнах будет свет погашен,
Дай сил, чтоб сразу из вагона,
Чтоб в лестничный пролет…
Как Гаршин.
И к этому присовокупил:
Я никогда к нему так не был близок,
Хоть разум мне долдонит:
«Не греши!»
И это не кокетство и не вызов,
А лишь смятенье тела и души.
Когда и как оно вошло под кожу
И что толкает на безумный шаг?
Быть может, климакс попросту?..
А может
Все дело в генах — мой ведь дядя так…
* * *
О суициде, иначе о самоубийстве, в Библии говорится в двенадцати местах. Семь из них — примеры из истории. Первый — в сказании о Самсоне и Далиле.
Трижды обманывал иудей Самсон любимую женщину Далилу из народа филистимского, пожелавшую узнать источник его необыкновенной силы. На четвертый раз открылся ей, и она предала его в руки врагов. Они же выкололи ему глаза, оковали цепями и заставили молоть зерно в доме узников. Но когда силы стали прибывать к нему, он отплатил своим мучителям ценой собственной жизни.