Понимая, что положение «меньшинств» во Франции меняется недостаточно эффективно, следующее поколение — как раз люди 1968 года, куда более дерзкие, — основало настоящую сеть объединений; они выступали с очень радикальными политическими речами и способствовали появлению новых гомосексуальных клубов. Но все эти шумные перемены касались лишь молодого поколения. Я-то помнил только темные рощи и подпольные кабачки. Теперь во время встреч с людьми мой возраст обернулся против меня. Я чувствовал себя таким раздавленным, когда, обсуждая с трудными подростками их социальные и психологические проблемы, обдумывал сложные истории. Живет ли во мне все еще, хотя бы в виде душевной раны, мечта — встретиться с любовью моих двадцати лет? Могу ли вернуться в тот день, когда история отвернулась от меня? Снова мысленно пережить те редкие минуты 1940-го, когда мы с Жо обнимались, спрятавшись за рулонами ткани на складе, где оба работали? Быть может, да. Но как стереть из памяти то, что и теперь еще заставляет меня выть по ночам, — как забыть о его убийстве нацистами?
Прошел год. Одно время я встречался в Тулузе с группой гомосексуалов «Давид и Ионафан», ассоциацией человечной, одной из тех, редких, которые приглашали к дискуссии как молодежь, так и людей постраше. И я рассказывал им, что побывал в аду, и о том, что было до него, и о депортации и нацистах.
Наконец однажды вечером анонимность, которую я все еще стремился сохранить, внезапно лопнула. Заканчивался день, такой же грустный, как и множество других. По транзистору передали, что епископ Страсбургский в последний момент распорядился аннулировать бронь на номера, зарезервированные для делегатов европейского гей-конгресса, организованного в европейской столице Международной ассоциацией гомосексуалов. В самый канун открытия съезда сотня участников конгресса оказалась на улице. Благодаря Пьеру Моруа, тогдашнему премьер-министру, и Шарлю Эрню, министру обороны, предоставившему им военный городок в местности недалеко от Страсбурга, они все-таки смогли провести съезд. На пресс-конференции 8 апреля 1982 года епископа спросили о причинах такой возмутительной отмены. Он дал безапелляционный ответ: «Я считаю гомосексуализм физическим изъяном. Я уважаю гомосексуалистов так же, как я уважаю калек. Но если они хотят выдать свою болезнь за здоровье, я категорически против».[60] Средства массовой информации подняли вокруг этого большой шум, и некоторые воинствующие гомосексуалы подали в суд.
Услышав высказывания епископа, служившего в моих родных местах, я подскочил на кровати. Ужаснувшийся, оплеванный, униженный. Гомосексуалисты — калеки? Я не мог этого так оставить. Гнев душил меня. Такие высказывания надо раз и навсегда пресечь. И для этого рассказывать обо всем, свидетельствовать, требовать реабилитации моего прошлого, какое было и у многих других, забытых, закопанных в землю в черный час Европы. Рассказывать, чтобы сохранить будущее, чтобы амнезия у моих современников прекратилась. Навсегда проститься с моей анонимностью: написать открытое письмо монсеньеру Эльшингеру.
Я знаю, что бываю гневлив. Мне не хотелось, чтобы мой поступок был продиктован вспыльчивой, слепой яростью. Шесть месяцев я писал и правил черновик письма. Последний вариант был готов 18 ноября 1982 года. В первую очередь я разослал его всем членам семьи. Еще до этого я на словах рассказал им, что за текст пишу. Я послал это письмо и епископу, а еще в массмедиа и газеты для гей-сообщества.[61] По случаю начала процесса против прелата, открывшегося в Страсбурге, на который приехали выступить Жан-Поль Арон, Рено Камю и много других гомосексуалов, оно было напечатано в «Гей Пье».
В тот день «обвиняемого Эльшингера Леона Артюра» представлял его адвокат. Прокурорским тоном он заявил, что все эти жалобы не имеют никаких оснований. Трибунал вынес свой вердикт в их пользу: «Сказанное не имело в виду и не оскорбляло никакой точно указанной и названной личности». Разве решение могло быть таким, если бы речь шла о высказываниях антисемитского характера? Но гомофобия законом не осуждается. Жалобщики, которые хотели изменить этот пункт французского законодательства, пошли на то, чтобы подать кассацию. И напрасно, ибо все кончилось тем, что их оштрафовали на 30 тысяч франков за клевету на епископа. И их последующее обращение в Европейский суд тоже оказалось бесплодным.
Хотя мое открытое письмо прелату имело очень маленький резонанс, я чувствовал, что избавился от тайного груза. Тогда я решил предпринять кое-какие активные действия, чтобы люди узнали о моей депортации и о депортации геев нацистами вообще. Это измучило меня и, скажу без обиняков, не принесло ощутимых результатов и по сей день. Я должен был победить неведение, хуже того — недоверие, всю глубину которого тогда только и понял. Помню молодую женщину за окошком бюро, которая сразу же перестала записывать мои данные и ошеломленно уставилась на меня, как только я к слову «депортированный» добавил «гомосексуалист». Я попросил ее продолжать запись моего ходатайства. Вдруг она вскочила и пошла звать начальницу. Наверное, подумала, что я сумасшедший? Люблю сальные шутки? Моего досье депортированного больше не было: произнесенное вслух слово «гомосексуалист» свело к нулю и сам факт депортации.[62] Она, наивная, и не подозревала, что все это я проходил уже давно.
Если в начале таких попыток я тяжело переживал, то моя супруга, напротив, коль скоро причина моей высылки получила публичную огласку, сама решила теперь приостановить процедуру развода. Никакой роли в этом для нее не играли ни депортация, ни гомосексуализм. «Мы просто разделим имущество и будем жить отдельно, хватит и этого», — объясняла она. «Так ты будешь достаточно независим, чтобы довести до конца дело с твоим досье». Да и мои руководители не порицали меня за публичные выступления. Когда судебный процесс завершился, монсеньер Элыпингер снизошел до того, что прислал мне письмо, исполненное сочувствия.[63]
Я ощущал, что все это ободряет меня. Вдруг я понял, что окружен всеобщим уважением за свою искренность. И вести себя стал с гораздо большим достоинством. Разумеется, потому, что отныне у меня был долг: заставить людей узнать о депортации геев. И все-таки разве мог я доверять будущему? Ведь до сей минуты, хотя прошло уже десять лет, я так и не добился восстановления исторической истины.
Мои политические взгляды были неопределенными. Немного спустя после переезда в Тулузу я, будучи рабочим, искал поддержки со стороны Всеобщей конфедерации труда. Тут уж было рукой подать до коммунистической партии, и я в нее вступил. Мне нравились их протесты против всесилия капитала. Да ведь и советские люди вовсе не были моими врагами. Все погубило то, что я не снимал галстук, когда приходил на собрания сразу с работы. Еще только один товарищ приходил так же, школьный учитель, с которым мы оказались кем-то вроде сообщников. Мы что, кого-то оскорбляли нашими галстуками? Честно, я так в этом и не разобрался. Во всяком случае, нам ясно дали понять, что нам не место в компартии. Я воспринял это с грустью. Но справедливости ради должен добавить, что на тулузской радиоволне Всеобщей конфедерации труда «Мон Пайс» недавно прошла передача, где зачитывали мои свидетельства, и сделана она была так здорово, что я смело могу назвать ее своим звуковым завещанием.
Годы шли. Я продолжал отсылать многим актерам социально-политической сцены выдержки из своего досье. Курьеры и телеграммы сильно облегчали мой кошелек пенсионера. Потом, зимой 1987 года, вышла книга о «розовых реугольниках», написанная Жаном Буассоном. У меня были многочисленные встречи с людьми из массмедиа и широкой публикой. Они оказались куда более открытыми, чем представители власти. То, что я говорил, все еще не было услышано в высших кругах общества. Еще состоялась конференция в Бобуре, 13 октября 1988 года, проанонсированная в ежемесячнике «Глобус». Зал библиотеки был битком набит, публике представили и одного из моих сыновей. Там мои жена и дети поняли, что, если уж я заговорю об этом, меня не остановить. И все-таки ни они, ни эльзасская семья не возражали против моих выступлений.