Я получил всего девятнадцать дней передышки, каких-то девятнадцать дней, которые я снова провел запершись в своей комнате. Ход событий ускорялся: во всех крупных городах оккупированной Франции начались массовые аресты евреев. А «свободной зоне» оставалось жить всего несколько недель.
Итак, после шести месяцев лагеря и шести месяцев РАД кошмар продолжался. На сей раз я уже не смог избежать призыва на фронт. Ужасы, виденные и пережитые мной в лагерном мире, теперь грозили повториться в моей жизни уже в масштабе Европы. Мне целых три года предстояло быть призраком на службе у смерти.
Когда-нибудь будет рассказана эта чудовищная история из тех, что называют «случившимися не по нашей вине», — история уроженцев Эльзаса и Лотарингии, которым приказали убивать членов движения Сопротивления, антифашистов и все их семьи, то есть ликвидировать врагов рейха. Тот унизительный приказ от 25 августа 1942-го прозвучал похоронным звоном для гордой патриотической молодежи Эльзаса, которой ничего не оставалось, как спасать свою шкуру, встав под знамена рейха. До сих пор страшно осознавать и вспоминать то, что нас заставили тогда творить.
15 октября 1942-го семья пришла проводить меня на вокзал. Мать плакала: мне не было еще и двадцати, и вот я снова отправлялся прямиком в ад. С сердцем, изнывавшим от нестерпимой боли, я пошел к моим товарищам по несчастью. У самого турникета военная служба безопасности попыталась нас разлучить. В людской толчее объятия получились неловкими, а последние слова заглушил гомон толпы. На перрон, где уже стоял наш поезд, был доступ только у сотрудников вермахта. Атмосфера накалилась, эсэсовцы, следившие за отправлением новобранцев, усилили контроль и кричали вдвое громче обыкновенного. Остальное довершали люди в форме фельджандармерии, военной полиции. Нас быстро повели прямо к составу, конечно, чтобы предотвратить коллективное неповиновение или первые попытки к бегству. Вагоны заперли снаружи, и поезд со скрежетом тронулся с места.
Изгнанные из вокзала, провожавшие своих детей семьи переместились на два моста над железнодорожными путями. Мы приникли к окнам поезда, высунув головы наружу и высматривая склонившиеся с парапета силуэты любимых. Все махали руками или платками, пусть даже не видя кому. Заметят этот знак прощания или нет, все равно он был самым важным сейчас.
Кто из нас запел тогда «Марсельезу»? Не знаю. Но сразу же этот голос подхватил целый хор, сперва нестройный, гулко покатившийся по вагонам, и уже потом — оглушительный, когда поезд проезжал под мостами, на которых стояли наши близкие. Эсэсовцы, наставив на нас автоматы, выкрикивали по-немецки приказания закрыть окна. Но мы не слушали их. Мы пели во всю силу легких, воодушевляя и ужасая наших родных этим патриотическим демаршем, о котором потом передало Лондонское радио.[38]
В Кольмаре нас ожидали уже солдаты с пулеметами. А потом были еще Страсбург, Кель и переезд через Рейн: рейх, погружение в настоящую войну.
Нашим конечным пунктом назначения была Югославия, с проездом через Австрию. Уже полтора года как в нее вошли немцы, а она все успешнее сопротивлялась с помощью множества партизанских отрядов. Сербия, верная Тито, всячески изводила немецкую армию и ее друзей хорватов. Я позабыл названия местечек, подробности, все, что нас окружало. Но хорошо помню, как мы регулярно выезжали из Загреба для карательных операций, увешанные гранатами, чтобы вылавливать в ближайших горах непримиримых бойцов Сопротивления. Это Сопротивление выводило немцев из себя, и они постоянно увеличивали число таких рейдов. Потому что прямая дорога на Грецию должна была быть «зачищена» уже давно. Противостояние партизан Тито оказалось гораздо сильнее, чем они думали; надо сказать и о том, что всё усиливавшиеся зверства нацистов только укрепляли Сопротивление, сообщая ему поддержку в более или менее широких народных массах.
Воскрешать в памяти все, что тогда было, мне стыдно до сих пор. Партизаны-антифашисты быстро передвигались в горах и действовали на местности гораздо изобретательнее, чем немецкая армия, которую они неотступно преследовали вылазками. Ответ нацистов был жутким. Прочесывая отдаленные деревни, где остались одни только женщины и дети, мы должны были поджигать соломенные крыши хат. Наш слух терзали женские вопли, доносившиеся из самой глубины этого чудовищного пекла. Полные отвращения к злодеяниям, которые нас заставляли совершать, мы в один прекрасный день заявили начальству, что все потеряли зажигательные баллоны. В тот же вечер на раздаче пайков мы остались без хлеба: вместо него нам выдали спички.
А однажды, как я, увы, давно предчувствовал, на крутом повороте извилистой дороги мне пришлось столкнуться лицом к лицу с партизаном. Мы стояли слишком близко друг к другу, чтобы стрелять поверх голов. Рукояткой винтовки он раздробил мне челюсть. Я не лишился сознания, а, наоборот, нанес ответный удар. В этой роковой рукопашной схватке выжить мог только один из нас. Поскольку я жив до сих пор, говорить об ее исходе нет нужды. Нацисты сперва научили нас убивать, а потом приказали убивать: это они сделали из нас убийц.
Серьезно раненный, я все-таки догнал свою роту. Меня репатриировали и поместили в сельский госпиталь Красного Креста. Позже я лишился всех зубов. Но я обязан ранению тем, что меня, в отличие от всех, не отправили на передовую. Негодного к строевой службе, солдата без специальности и квалификации, полезной рейху, меня отослали в Берлин, где я стал конторским писарем в казарме, по-прежнему нося форму вермахта. Обмениваясь со своими сослуживцами только обычными фразами, всецело поглощенный тем, чтобы быть незаметнее, я, склонясь над бумагами, тихо подсчитывал проходящие недели, мечтая только о возвращении домой.
Берлин, невралгический центр охваченной огнем и залитой кровью Европы, в начале 1943 года, в самый разгар войны, тоже был блестящей столицей, полной необыкновенной жизненной активности. И вновь, как в Вене, я мог немного прогуляться по улицам, иногда зайти в ресторан, издали полюбоваться на огни больших вечеринок. Я не преминул отметить, что в этом городе почти совершенно не стало гомосексуалов.[39] Мне было тогда невдомек, что все злачные места, прославившиеся ночной жизнью, были полностью выпотрошены еще десять лет назад, все ассоциации запрещены, а тысячи их членов арестованы специальным отделением гестапо.[40] Первыми под облавы попали те, кто имел судимость или на кого в полиции уже заводили карточку. Центр Магнуса Хиршфельда, самая значительная во всей Европе ассоциация гомосексуалов, был со всеми его архивами разгромлен СА. Остальное довершили многочисленные доносы.[41]
Пришла весна 1943-го. Отсюда было очень трудно понять, что происходит с рейхом. И народ, и армия казались более чем когда-либо преданными своему вождю. Пропаганда доходила до высот виртуозности. На каждом углу, в каждой витрине висела свастика, портрет фюрера или слоган, напоминавший, хоть в этом и не было никакой необходимости, при каком режиме живет Германия. Казалось, берлинцы вполне привыкли к этому.
Из того прозябания, в каком я тогда пребывал, вдруг всплывает воспоминание, чудесное, призрачное. Я осознал его лишь недавно, когда перелистывал в книжной лавке книгу о нацистской Германии, называющуюся «Именем расы». Там исследовалась проблема «Лебенсборна» и были подтверждающие фактическую сторону фотоснимки.[42] Вдруг я неожиданно наткнулся на один из них: я помнил этот «Лебенсборн», который находился в Бад-Польцине в Померании.
В Германии существовала дюжина «Лебенсборнов». Это название было придумано — один из тех неологизмов, на которые нацисты были такие мастера: Либен — жизнь, а Борн — источник. Источник жизни, кипение молодой силы, превращался там в конвейер по производству белокурых младенцев, получавшихся от спаривания избранных партнеров «чистой арийской расы». После кощунственной церемонии крещения перед алтарем, на котором красовалась огромная свастика, когда перед колыбельками навытяжку стояли офицеры СС, этих младенцев записывали детьми одного отца: Адольфа Гитлера.[43]