Так как город в те страшные времена почти обезлюдел, возросли и страхи у людей, они делали массу необъяснимых вещей, просто охваченные ужасом, подобно тому, как другие поступали так же в припадке болезни. Одни, заламывая руки, бегали с ревом и криками по улице; другие молились, на ходу воздевая руки к небесам и прося у Бога защиты. Не могу утверждать, что все они были в здравом уме, но, как бы там ни было, это все же указывало на более достойное состояние духа и, во всяком случае, было гораздо лучше, чем устрашающий визг и вой, который ежедневно, особенно вечерами, доносился с некоторых улиц. Полагаю, все знают о фанатичном ревнителе веры, знаменитом Соломоне Игле.[194] Вовсе не будучи больным, если не считать состояния мозгов, он нагишом, с пригоршней дымящихся углей в руке разгуливал по улицам и самым устрашающим образом грозил Божьей карой всему городу.[195] Что именно он говорил или предрекал, я так и не смог понять.
Не могу сказать, был ли помешанным или просто радел о бедняках тот священник, который, проходя ежедневно по улицам Уайтчепла, воздевал руки к небу и беспрестанно твердил слова церковной литургии: «Спаси нас, о Боже, будь милостив к народу Твоему, к тем, во искупление которых Ты пролил Свою бесценную кровь!» Повторяю, не могу я утверждать ничего с уверенностью, так как все эти мрачные картины представали взору моему издали, когда я смотрел на улицу через окно спальни (я очень редко открывал окна настежь) в то время, как сам я заперся в доме на период наиболее лютого бедствия; в это время многие начали думать и даже утверждать вслух, что никто не уцелеет; и, по правде говоря, я и сам стал так подумывать, а потому заперся в доме недели на две и совсем перестал выходить. Но выдержать этого я не мог. Кроме того, находились люди, которые, несмотря на опасность, продолжали ходить на публичные богослужения даже в эти страшные времена; и хотя действительно множество священников позапирали церкви и, спасая живот свой, как и их прихожане, покинули город, однако так поступили не все. Некоторые решались совершать богослужения и собирать людей на ежедневный молебен, а иногда и на проповедь или на краткий призыв покаяться и не грешить более, они не уставали проделывать это до тех пор, пока было кому их слушать. Так же поступали и диссиденты, они даже служили в церквах, где священники умерли или сбежали, ведь в такое тяжелое время было уже не до этих мелких различий.
Сердце надрывалось слышать жалобы этих еле живых бедняг, умолявших священников утешить их, помолиться за них, дать им совет и наставление, просящих Бога простить и помиловать их, признающихся в своих прошлых грехах. И самое твердокаменное сердце облилось бы кровью, доведись ему услышать предупреждения умирающих грешников другим не откладывать покаяние до последнего дня, так как в эти бедственные времена у них может даже не остаться времени для раскаяния, чтобы воззвать к Богу. Хотелось бы мне, чтоб я был в состоянии воспроизвести сами звуки этих стонов и восклицаний, которые довелось мне слышать от умирающих в тяжелейшие моменты агонии, и чтоб читатель мог представить это себе так же живо, как я, а мне так и кажется, что звуки эти все еще звенят у меня в ушах.
Если б только я мог передать эту часть моего повествования такими проникновенными словами, чтоб растревожить душу читателя, я возрадовался бы, что написал все это, каким бы кратким и несовершенным ни оказался бы мой рассказ.
Богу угодно было, чтобы я все еще оставался жив и здоров и только испытывал страшное нетерпение от того, что был заперт в доме и не выходил на свежий воздух недели две или около того; я более не мог сдерживать себя и решил пойти отнести письмо брату на почту.[196] Тогда-то я и отметил полнейшую пустоту на улицах. Когда же я подошел к почте, чтобы отправить письмо, то обнаружил человека, стоящего в углу двора и о чем-то говорящего с другим человеком, находящимся у окна; третий же стоял в дверях конторы. Посреди двора лежал маленький кожаный кошелек с деньгами и с двумя ключами, висящими сбоку, но никто не решался поднять его. Я спросил, долго ли он здесь лежит; человек у окна ответил, что лежит он уже почти час, но никто не хочет впутываться в это дело, так как уронивший его может вернуться за потерей. У меня не было большой нужды в деньгах, да и сумма в кошельке была явно не так велика, чтобы ввести в соблазн и брать деньги с риском, что за ними придут; так что я решился было уходить, когда человек, стоявший в дверях, сказал, что он возьмет деньги, но, если истинный владелец вернется за ними, он, конечно, их отдаст. И вот он сходил за ведром с водой и поставил его рядом с кошельком, потом пошел принес немного пороху, бросил пригоршню на кошелек и сделал дорожку вокруг. Дорожка была около двух ярдов длиной. Тут он пошел в третий раз и принес докрасна раскаленные щипцы, которые он, полагаю, приготовил заранее; потом поджег пороховую дорожку, так что подпалил кошелек и хорошенько прокурил воздух. Но и этого показалось ему мало, он взял кошелек щипцами и держал, пока не прожег насквозь, потом высыпал деньги в ведро с водой и унес его в дом. Денег, насколько помню, оказалось тринадцать шиллингов, несколько стершихся серебряных монет по четыре пенса и сколько-то медных фартингов.[197]
Возможно, и были, как я уже говорил, такие бедняки, которых нужда заставила бы рискнуть и взять деньги, но вы ясно видите из моего рассказа, что те, кто не так бедствовал, были крайне осторожны в то время — так велика была опасность.
Вскоре после этого случая пошел я полями по направлению к Боу,[198] потому что мне страшно хотелось узнать, как обстоят дела на реке и на судах; и так как я немного разбираюсь в судах, у меня было представление, что один из лучших способов уберечься от заразы — поселиться на корабле; размышляя о том, как удовлетворить свое любопытство по этой части, я повернул с полей Боу к Бромли,[199] затем вниз, к Блэукуэллу и спуску, куда ходили за водой и куда причаливали суда.
Здесь я увидел беднягу, идущего вдоль берега, или береговой насыпи, как ее тогда называли. Я тоже прошел немного в том же направлении и убедился, что дома на набережной все заколочены. В конце концов, продолжая идти на некотором расстоянии от этого несчастного, я все же вступил в разговор с ним; и прежде всего поинтересовался, каково здесь приходится людям.
— Увы, сэр, — отвечал он, — округа почти совсем обезлюдела. Кто захворал, а кто помер. Здесь уцелело всего несколько семей, и в деревнях тоже, — он указал на Поплар,[200] — из тех, что еще не померли, почти все хворают. — Он махнул рукой в сторону одного из домов. — Здесь все перемерли, дом стоит открытым, и никто не решается зайти в него. Один бедолага воришка рискнул стащить из него что-то и здорово поплатился за кражу: вчера и его свезли на погост. — Потом он стал указывать на другие дома. — Там все умерли: хозяин, его жена и пятеро детей. Там дом стоит запертым — видите сторожа у дверей?
И в том же духе рассказывал он о других домах.
— Ну, а что же ты сам тут делаешь, один-одинешенек? — спросил я.
— Я несчастный одинокий человек. По милости Божией, меня не постигло еще испытание, хотя семья моя уже пострадала и один из детей моих умер.
— Тогда как же ты говоришь, что тебя не постигло испытание? — спросил я.
— Вон мой дом. — Он указал на маленький, низенький домик. — И там живут моя бедная жена и двое детей, если можно назвать это жизнью, — ведь жена и один ребенок больны. Но я туда не хожу.
Тут я заметил, что слезы градом катятся у него по щекам, и, уверяю вас, мои щеки тоже стали мокры от слез.