Или другой пример. Женщина, мать, причем еврейская мама, своими глазами видит, как ее ребенок, ее единственный сын, отличник учебы, не способный выговорить хотя бы одно ругательство, прямо у нее на глазах погибает от взрыва бомбы, и его, который только что был жив в своих коротких штанишках и кожаных сандалиях на босу ногу, буквально разрывает на куски и от него ничего не остается, кроме матросской шапочки с надписью «Аврора» на ленте, которую взрывной волной бросает маме прямо в руки.
Ну, скажите сами: может после этого женщина выжить и остаться нормальной?
Вы можете мне ответить: в редких случаях — да. И я с вами соглашусь.
Но если я вам расскажу, чем все это кончилось, и вы, придя в себя от удивления, все же попытаетесь убедить меня, что и после этого можно не сойти с ума, тут уж я с вами, извините, не соглашусь. А если и соглашусь, то при одном условии. Только человек с Инвалидной улицы может это пережить и не свихнуться и далее считать, что все идет как положено. Потому что мы из другого теста и у нас все не так, как у людей.
А сейчас, как говорится, маленькая деталь. Мальчик, которого разорвало на куски бомбой и от него осталась маме на память матросская шапочка с надписью «Аврора» на ленте — это я. А муж, оплаканный вдовой и не оставивший после себя даже фотокарточки, а лишь маленькую пенсию, на которую нельзя было прожить, мой отец. И он жив — здоров до сих пор и, чтоб больше не повторять прежних ошибок, фотографируется каждый год дважды.
Что? Смешно?.. Кажется, не очень. Я так тоже думаю.
А сейчас послушайте всю эту историю, которая больше похожа на легенду, чем на быль, и ничему не удивляйтесь. Потому что вы имеете дело с Инвалидной улицей, где, если верить моей маме, все не так, как у людей.
Как известно, Гитлер напал на Советский Союз 22 июня 1941 года. Сталин очень хотел с ним дружить, с Гитлером. И в знак этой дружбы согласился разделить с ним Польшу: западную часть взял себе Гитлер, а восточную — мы, то есть Сталин. Но так как Гитлер был фашист, то считалось, что он захватил, оккупировал Польшу, поработил польский народ, а так как мы были самые прогрессивные в мире, то наши войска совершили освободительный поход, протянув братскую руку трудящимся восточной Польши, нашим единокровным братьям: белорусам и украинцам, стонавшим под панским гнетом. Красиво звучит, верно? Не придерешься.
Мне посчастливилось все это увидеть своими глазами, но именно поэтому много дополнительных несчастий свалилось на нашу семью. На захваченной, то есть освобожденной территории надо было устанавливать советские порядки, делать население счастливым, таким же, какими были мы, и для этой цели туда назначили большим начальством моего дядю, который был женат на другой маминой сестре. Тетя, то есть мамина сестра, в первом же письме оттуда, абсолютно вопреки газетным сообщениям, поставила нас в известность, что в бывшей Польше — рай земной и на базаре все так дешево, что, можно считать, почти без денег. И пригласила нас в гости.
Я не знаю, что такое рай. Но когда мы приехали в этот бывший польский городок у самой новой немецкой границы, моя мама чуть не потеряла сознание, когда в первый раз вышла на базар. Здесь были такие продукты, которых мы в глаза не видели, и стоили они так дешево, что становилось просто смешно. А люди, которых мы пришли освобождать от нищеты и голода, были одеты так, как будто смотришь заграничный фильм, и все они капиталисты. Даже дети. Правда, меня тоже сразу приодели и, как говорила мама, почти без денег, и я долго не мог привыкнуть к новой красивой одежде, потому что раньше я такого в глаза не видел.
Но человек ко всему привыкает. Я привык к новой одежде. Одна моя мама никак не могла привыкнуть к низким ценам и высокому качеству продуктов и каждый раз, приходя с базара с пудовыми корзинками, охала и недоумевала и мучила вопросами моего дядю-коммуниста: почему, каким образом и как это понимать. И мой дядя, главное начальство в этом городке, ничего не мог объяснить и начинал кричать на маму, что она политически неподкованный человек.
Я уважал своего дядю. Он был не еврей, а русский. И женился на моей тетке потому, что был коммунист и, естественно, интернационалист. Для коммуниста иметь еврейку жену считалось признаком стопроцентного большевика. Мой дядя и был стопроцентным. Малограмотным и очень уверенным в себе. Простым в обращении с людьми и не терпящим возражений. Все освобожденное население, завидев дядю на улице, уже издали начинало низко кланяться, и дядя вначале сердился, а потом смеялся: «Вот чудаки, не понимают, что я такой же простой человек, как они, что больше нет господ, а все люди равны».
И при этом дядя жил в самом лучшем доме, реквизированном у прежнего хозяина, и катался в единственном в городе легковом автомобиле, а тетя каждую неделю отправляла домой многочисленной родне большие посылки, набитые отрезами чистой шерсти, которые приносили нам в дом бесплатно. Дядя в это дело не вмешивался и делал вид, что не замечает. И я понимал, что он, с одной стороны, настоящий коммунист, а с другой стороны, хороший муж и горячий родственник. И мое уважение к нему росло, и я мечтал вырасти и стать таким же борцом за счастье трудящихся. Единственное, чего бы мне не хотелось, это жить в самом лучшем доме и получать шерстяные отрезы бесплатно. Мне, несмышленышу, казалось это не совсем приличным, но я, как и моя мама, очевидно, был тогда политически неподкованным человеком.
Война приносит много разочарований. И первое разочарование было связано с дядей. Так, как поступил он и остальное начальство — коммунисты, в первый день войны, перевернуло все в моей детской голове, и я не могу успокоиться до сих пор, когда об этом вспоминаю.
Известно, что Гитлер напал на нашу страну внезапно, хотя мы готовились к этой войне многие годы. В день начала войны я купался с утра в озере и, когда в полдень направился домой обедать, не смог пройти к нашему дому: немецкие войска непрерывной колонной двигались по улице. Из открытого окна нашего дома высунулась мама и гневно кричала мне через головы немецких солдат, чтобы я скорей шел обедать — суп стынет на столе. А я, хоть и был послушным сыном, не мог выполнить ее просьбы: улицу нельзя было перейти, колонны двигались беспрерывно. Это было как во сне. Мы ничего не понимали, хотя уже были оккупированы, война шла уже много часов, и узнали мы об этом официально только в полдень, когда местный радиоузел включил Москву и из большого уличного репродуктора напротив нашего дома сам товарищ Молотов поведал нам об этом несчастье, и его слова в полном оцепенении слушал я, стоя на тротуаре, мама, высунувшись из окна, и немецкие солдаты, которые двигались между мной и мамой, и, не понимая ни слова, скалили зубы на говорящий непонятно репродуктор.
Ночевали мы уже не дома, а в каком-то огромном подвале на окраине городка. Там было полно испуганных женщин и детей — семьи командиров Красной Армии и местного начальства. На рассвете в переполненный спящими людьми подвал спустился дядя и шепотом, чтоб никто не слышал, разбудил свою жену с детьми и меня с мамой. Мы тихо, пробираясь среди спящих вповалку людей, выбрались наружу и в утреннем тумане увидели грузовую автомашину, в кузов которой грузили с чемоданами и узлами каких-то женщин и детей. Я узнал их: это были семьи дядиных товарищей-коммунистов, таких же начальников, как и он, которые ходили к нам в гости, пили водку и обязательно поднимали тост за здоровье товарища Сталина.
— Быстро грузитесь в машину, — шепотом приказал дядя, — мы удираем отсюда.
— А они? — показал я на дверь подвала, где, ничего не ведая, спали жены командиров Красной Армии и их дети. — Их же фашисты расстреляют.
Дядя посмотрел на меня, как на идиота.
— Машина одна, а их много, — прошипел он.
И мы медленно отъехали. Я сидел на чемоданах и узлах, свесив ноги через задний борт машины, и с недетской тоской смотрел на удаляющуюся дверь подвала, которая уже выглядела как вход в братскую могилу.