– Ну, что ты, глупышка! Войн на свете было много. Нет, тогда воевали с Карлом Пятым. Войско Франциска Первого поспешило сюда на выручку. Солдат собралось видимо-невидимо, и в поднявшейся суматохе монашенки разбежались.
Иные кумушки находили неподобающим, что школьницы проводят свободный от занятий день на кладбище, но нам здесь очень нравилось. Мы узнавали от папы столько интересного!
– А ну-ка, дочки, быстрее… Надо навести порядок у Агаты-Розали. Речь шла о могиле камеристки Марии-Антуанетты – «Агаты-Розали Моттэ, в замужестве Рамбо».
– Она, можно сказать, нянчила наследников французского престола.
– Папа, и ей тоже отрубили голову?
– Нет. Она умерла в своей постели, видишь, тут написано: «Скончалась на восемьдесят девятом году жизни».
Потом мы очищали надгробие на соседней, еще более давней могиле. Папа давал нам железный скребок, и мы удаляли плесень с памятника, чтобы придать блеск камню.
– Здесь покоится госпожа де Виллелюм, урожденная Мориль де Сомбрей.
Меня сильно занимало имя этой дамы, наводившее на мысль о мухоморе.
– Она жила в годы Французской революции, – рассказывал папа. – Ее отец был комендантом Убежища для увечных воинов, он пытался защищать дворец Тюильри, и его арестовали. Мадемуазель де Сомбрей так плакала, так умоляла санкюлотов, что ее отца пощадили, она спасла его. Когда она умерла – это случилось гораздо позже, здесь, в Авиньоне, – у нее вынули сердце из груди и захоронили его в Париже, рядом с прахом отца…
У меня в голове не укладывалось, как это можно вынуть сердце из груди и похоронить его в другом месте. А в том, что дочь спасла своего отца, я не видела ничего необыкновенного:
– Ведь если бы арестовали тебя, папа, мы поступили бы так же, как она. Правда, Матита?
И Матита, которая обычно со мной соглашалась, поддержала меня:
– Конечно, так же бы поступили. Но я бы не хотела, чтобы у меня потом вынули сердце из груди!
Кладбище казалось нам чудесным садом, так здесь было хорошо и спокойно.
Однажды папа принес сюда ящик с несколькими отверстиями; при этом у него был очень довольный вид:
– Я получил на это разрешение! – сообщил он.
Я так никогда и не узнала, кто дал разрешение… Папа осторожно открыл ящик, и оттуда выскочили две белки. Вскоре у них, разумеется, появились детеныши… С каким удовольствием мы смотрели, как белочки прыгают с ветки на ветку! И охотно приносили им орешки…
А в другой раз отец принес сюда пару голубей:
– Не понимаю, почему кладбище должно иметь печальный вид, – недоумевал папа. – Коль скоро здесь наш последний приют, пусть уж он будет повеселее!
Позднее у входа на кладбище установили мраморную доску; надпись на ней звучала так поэтично, что я даже выучила ее наизусть:
Да, это кладбище в июне
Прекраснее других, где я бывал:
щебечут птицы, ярко светит солнце,
а рядом тень, прохлада и листва.
Здесь множество деревьев всех пород:
приморских сосен, сосен из Алеппо,
опутанных густым плющом,
и стройных неподвижных кипарисов -
я долго-долго ими любовался.
Какой покой! Какая безмятежность!
Как жаль, что тут так тесно от надгробий,
я предпочел бы здесь покоиться один,
один среди деревьев благородных.
Пройдя вперед по маленькой аллее, -
ее у входа украшает шелковица -
я посетил могилу Милля.
Морис Баррес
Папа тоже знал историю Стюарта Милля.
– Это был английский писатель, он путешествовал в наших краях вместе с женой. И случилось так, что бедная дама умерла в Авиньоне. Тогда охваченный горем муж приобрел небольшой дом возле кладбища, в нем он и скончался пятнадцать лет спустя; его похоронили рядом с возлюбленной супругой.
На кладбище мне никогда не было грустно. Когда мы не приводили в порядок памятники, то клали на могилы цветы, поливали лежавшие там букеты. Случалось, что на могилке с одиноким крестом не было ни одного цветочка, зато перед иным мраморным мавзолеем их лежали целые груды. Тогда мы брали оттуда несколько цветочков и относили их на сиротливую могилку. А папа делал вид, будто ничего не замечает.
А уж дедуля – убежденный сторонник равенства – нас бы не осудил.
Нередко дедушка и отец вместе трудились над могильным памятником, высекая надписи. А иной раз они сооружали леса, когда речь шла о монументальных надгробиях.
– Но это, в сущности, пустяки по сравнению с тем, что мы сделали в Гренобле! – замечал папа.
Они однажды ездили в Гренобль и воздвигали там памятник, чем мама немало гордилась.
– У них такая репутация, что о ней наслышаны и вдали от Авиньона! – не уставала она повторять.
А приходя на кладбище, мама непременно показывала нам памятники, где внизу виднелась надпись «Матье».
Из-за всего этого мы, дети Роже Матье, чувствовали себя на кладбище Сен-Веран как в собственном королевстве, где были и свои пугающие тайны. Однажды землекопы, рывшие глубокую могилу, извлекли оттуда прямо на наших глазах череп. Мы пришли в ужас.
– Не надо в подобных случаях бояться, – наставительно сказал отец. – Все мы после смерти станем такими. Череп этот рассыплется в прах, а тот, кому он принадлежал, теперь на небесах… Пойдемте-ка лучше со мной, поможете красить надгробия.
Папа научил нас управляться с кистью, чтобы белить камень. Это было нашим любимым занятием. Мы пустились за ним вприпрыжку, забыв и думать о могильщиках.
Случалось, мы на кладбище даже напевали. Это покоробило однажды какую-то даму, которая пришла посидеть у могилы:
– Подумать только, они поют! Поют на кладбище!
– Но ведь они дети! Простите их. Они не ведают, что творят.
– А вам бы надо их остановить. Вы же еще и собаку привели! Собаку! На кладбище! Спасибо, еще не в церковь!
– Да, мадам, как святой Рох!
Она удалилась, чопорная, непримиримая, довольная тем, что задала нам головомойку.
Мы снова взялись за кисти в полном молчании. Но через минуту удивленно воскликнули:
– Послушай, папа… Теперь ты поешь?!
Мы так часто белили камни, что приохотились работать с кистью. И папа решил купить краску для нашей комнаты.
– Какой цвет вы предпочитаете, дочки?
Зеленый цвет приносит несчастье, голубой больше подходит для мальчиков; Матита, Кристиана и я единодушно выбрали розовый. Папа принес домой банки с розовой краской и три малярные кисти.
– Пусть займутся делом, – сказал он маме, – и ты в воскресенье немного от них отдохнешь!
Наступил торжественный час. Отец отодвинул от стены шкаф и больше ни во что вмешиваться не стал.
– Управляйтесь сами, девочки. Держать кисти в руках вы уже умеете. Итак… смелее вперед!
Кровать и стулья накрыли газетами, мама надела на каждую из нас старенькие фартучки. Когда немного спустя она рискнула заглянуть в комнату, то ужаснулась:
– Боже мой, тут все в краске!
– Вот и прекрасно. Они и должны всё покрасить.
– Да, стены покрасить. Но не себя же!…
Перемазавшись, мы походили на разноцветные леденцы.
Веселились как сумасшедшие и во все горло распевали «Три колокола». Я запевала: «Донесся колокольный звон…» А сестры подхватывали: «Дин-дон, дин-дон, дин-дон!»
Надо сказать, что Пиаф была у нас как член семьи. Я не могу передать, что почувствовала, когда впервые услышала ее голос по радио. Впрочем, пожалуй, могу. Она сама рассказала о подобном чувстве в своей песне «Аккордеонист». «Аккордеоном он владел, как бог, пронзали звуки с головы до ног, и ей невольно захотелось петь…»
В школе я славилась тем, что ничего не могла заучить наизусть, а вот все песни Эдит Пиаф запоминала сразу и без усилий. Благодаря нашему «фону» (мама никогда не говорила «электрофон»), который был далек от совершенства, благодаря ему я как попугай с восторгом повторяла все, что было записано на пластинках. Вспоминаю, что мама не раз спрашивала у отца;