Он попытался сравнивать ее со Швецией. Чем, к примеру, запомнилась она ему больше всего? Ну, конечно же, малословной и расчетливо выверенной простотой. Бр-р-р… А Польша и Чехословакия? Эти, пожалуй, чересчур уж нарочитой устремленностью к добрососедству. Тоже не очень… Зато здесь, в Париже, Кряквин неожиданно обнаружил и открыл для себя народ, абсолютно не замечающий тесноты, в которой он живет, и при этом как бы радующийся такой тесноте, сближающей его…
И в Париже, и в Марселе, и в Ницце, где побывала за эти стремительно отгоревшие десять дней их группа, бдительно руководимая товарищем Храмовым, людей было действительно густовато. Порой казалось, что им буквально некуда деться друг от друга. Тем не менее Кряквин не замечал, чтобы густота эта раздражала людей и делала их злыми. Наоборот, думалось Кряквину, от нее-то и возникает, наверное, та самая легкость и открытость людских отношений, благодаря которой Франция становится близкой и доступной для всех, знающих или не знающих ее язык…
Автобус, покачиваясь, ходко катил по Южному шоссе к Парижу. Изредка он терял скорость, причаливал к мокрым стоянкам, подбирая людей, и снова мерцала, горела, распахиваясь за стеклами, раскрашенная огнями реклам темнота. Громко гремел в салоне билетный компостер, пела о чем-то печальном охрипшая певица, Кряквин курил и с удовольствием посматривал по сторонам.
Ему сейчас было очень хорошо. Он не знал точно, куда и зачем едет в Париж, но то, что он был сейчас один, и то, что он ехал в вечерний Париж именно один, странно возбуждало его. «Черт возьми, — думал, мурлыкая себе под нос, Кряквин, — я еду в Париж… Химеры и фантомы! Жить, в общем-то, стоит…» Он представил себе, как расскажет потом, дома, Варюхе о своих парижских похождениях, а она будет серьезно и напуганно смотреть на него своими «педагогическими» глазами и скажет ему под конец:
— Ну и балда же ты, Алексей… Не понимаю… Чо придуриваешь, а?
Справа открылся во всей своей ночной красоте Центральный оптовый рынок: склады, огни, вереницы заглохших автомобилей, а еще через несколько минут автобус с размаху вонзился в улицы города.
— Так куда же мы все-таки направимся дальше? — спросил себя Кряквин, раскуривая очередную сигарету. — Сяду, однако, в метро… Проеду одну остановочку… Сделаю пересадочку, чтобы следы замести… Представляю, как месье Храмов начал бы сейчас икорку метать… Паюсную. Тоже, деятель!.. Да ну его! — думать о нем еще… Сделаю, значит, пересадочку и… вынырну из-под земли. Прошвырну по Парижу старые кости, винца зайду выпить. Обязательно. А что?.. На посошок, отвальную, сам бог велел…
Он взглянул на часы и удовлетворенно хмыкнул: «Времечко-то совсем детское… Двадцать минут девятого только… Варюха, поди, все еще в школе торчит…»
В подъезде было сумеречно. Тускло горели две голые, грязные лампочки: одна внизу, на входе, другая на площадке третьего этажа. Пахло кошками…
Михеев, стараясь шагать побеззвучнее, медленно поднялся на самый верх и осторожно поставил к стене возле грининской двери, обитой потрескавшимся уже коричневым дерматином, вздувшийся от покупок портфель. Перевел дыхание…
Ему стало душно. Лоб покрылся испариной… Все еще тяжело дыша, он расстегнул пальто, сдернул с шеи шарф, засунул в карман и привалился к деревянному поручню лестницы… С минуту так и стоял — неподвижно, закрыв глаза…
Шевелиться больше не было охоты… Михеев всем телом ощущал сейчас навалившуюся на него усталость и безразличие ко всему… «Тоже мне, Ромео… — подумал он. — Может, зря я все это затеял?.. Ни к чему… Может, спуститься-ка мне, пока еще не поздно, потихонечку назад да и податься к себе в «Россию»?.. Закажу в номер ужин и завалюсь спать… Хорошо-о… Незваный-то ведь гость хуже татарина…»
Затхлая тишина убаюкивала его… Только откуда-то из квартир ниже пробивалось в нее чье-то неумелое треньканье на расстроенном пианино и негромкое поскуливание собаки.
«Ну, решайся, Михеев…» — и в это мгновение прямо под ним шумно распахнулась дверь и тут же гулко бабахнула, закрываясь.
— Завтра я не смогу! Привет!.. — крикнул кто-то густым, обозленным голосом, и залязгал проснувшимся железом вызываемый лифт.
Михеев вздрогнул: крик этот и гром напугали его. Он оторвался от поручня и торопливо достал кобурок с ключами. Сразу же выделил в связке грининский и порывисто-нервно, не попав сразу, вонзил его в замочную щель.
Дверь беззвучно открылась. Михеев, забыв про портфель, резко шагнул в квартиру. Но тут же спохватился, снова вышел на площадку, схватил портфель за влажную ручку и наконец-то окончательно захлопнул дверь.
«Тьфу ты… — кашлянул Михеев, — и чего это я так испугался?..»
Он снял шапку, пригладил волосы и громко, деланно веселым голосом, позвал:
— Вера Владимировна! Гостей принимаете?..
Никто не отозвался.
— Товарищ редактор! К вам можно?
И снова не получил ответа.
Тогда он огляделся. Свет горел только в прихожей. На кухне и в комнатах было темно. На вешалке отсутствовала знакомая ему, «под леопарда», шубка Грининой.
— Вот так номер… — конфузливо произнес Михеев и потер ладонью подбородок, чувствуя проступившую на нем за день щетину. — Где же хозяйка-то, а? — спросил он у острогрудой, все с тем же поклоном протягивающей ему медную чашу. — Не скажешь?.. Ну, тогда мы будем хозяйничать сами.
Михеев разделся, оставив на вешалке пальто и пиджак. Выбрал себе в ящике подходящие по ноге шлепанцы и с наслаждением сбросил ботинки.
В чистенькой ванной он долго, с пофыркиваниями мыл лицо и руки, а затем, освеженный и бодрый, прошел в гостиную, где и включил верхний свет.
Никаких перемен в комнате он не обнаружил: все в ней было как и год назад. Обширный диван, накрытый пушистым, в крупную клетку, пледом… Старинный шкаф с хрусталем, фарфоровыми чашками и вазой из керамики, в которой красиво увяла какая-то ветвь… Глухая, во всю стену, от потолка до паркетного пола, штора нежно-кремового окраса… Телевизор… Стол… Глубокое плюшевое кресло… Длинная полка с книгами. Гравюры в застекленных рамках… Проигрыватель и ящик с пластинками возле него…
Михеев задумчиво сел на диван, отодвинув от себя пепельницу с окурком в ней, машинально взял книгу, раскрыто лежащую на диванной подушке, и захлопнул ее. Потом равнодушно посмотрел на обложку…
На ней было вытиснено: ЛЕВ ТОЛСТОЙ «ВОСКРЕСЕНИЕ».
О том, что бульвар Клиши в Париже имеется, инженер Кряквин маленько знал. Встречалось уже это название в книжках, которые ему подсунула перед поездкой во Францию жена.
— Да ты почитай, почитай, пожалуйста… Образуйся. Стыдно ведь, темный, как этот…
А два дня назад их «всем колхозом», сразу же после диетически скудного завтрака в отеле, провезли по Монмартру, где он опять услышал про этот бульвар от заученно-игривой гидши-переводчицы лет сорока, если не больше.
Мужская половина группы так и поприлипала носами к автобусным окнам, когда француженка, многозначительно пожевав в поблескивающий в ее наточенных маникюром пальцах микрофон, сообщила, что «Клиши и пляц Пигаль… э-э… эпицентр ночных развлечений, но, что… э-э… к сожалению… данное время суток несколько не характерно для них…».
Пошли шуточки:
— …а неплохо бы заблудиться тут в характерное время, а?
— …ну-у… на пару.
— …вечерок-другой.
— …поразлагаться…
Но все это было как-то опять вскользь, в липком дожде, под не поддерживающие хохмачей взгляды товарища Храмова, в однообразном мелькании прокопченных фасадов с облупившейся штукатуркой, неожиданно возникшей откуда-то белой лестницей, перерезанной вдоль коваными перилами, ярких реклам, приземистых особняков с витиеватой резьбой на промокших фронтонах, малолюдии глухих тупиков, извилистых улочек, голых деревьев, обвисших тентов и поставленных на столы вверх ногами стульев за прозрачными стенками кафе.
Разве упомнишь хоть что-нибудь в этой густой мешанине названий, дат, имен, фамилий, которыми переводчица шпарила, как из пулемета. Дионисий, Лайола, Утрилло, Сакре-Кёр, Онеггер, площадь Бланш, Мулен-Руж, Дюфи, Леже, Кизе, Карко, Ван Гог и так далее.