Ты можешь такое вытерпеть? Можешь. Верю. А я честно признаюсь — не могу. Так и покатилась я... Тебе хорошо, Любаша, тебе хорошо. Ты всегда была крепкой, мужественной. А я в этом смысле ничтожество...
— Что ты говоришь? — словно очнувшись, вскрикнула Люба, и лицо ее стало гневным. — Крепкая, мужественная... Нашла кого прославлять. Неужели ты и впрямь думаешь, что я какое-то геройство совершила или совершаю? Как бы не так! Я хотела бы... Нет, я такая же трусиха, как и ты. Жалкая трусиха, думающая только о себе, о своей беде.
Алла была поражена. Она не знала, что ее исповедь произвела на девушку совершенно иное впечатление, нежели она предполагала. Слова Аллы заставили Любу по новому, более строго и требовательно взглянуть на себя. Со «звездой балета» все ясно — красивая безвольная дрянь, польстившаяся на шоколад и тряпки. Но какую пользу принесла Родине «крепкая, мужественная» Любовь Бойченко? Рыла окопы, проклинала фашистов, горько плакала, когда советские войска отступали, а теперь вот радуется, что немцы отступают. И все! Разве этим может ограничиться настоящая советская патриотка? Правда, на руках у нее больная мать, дни которой уже сочтены...
— Тебя никто не упрекнет, не осудит, — послышался печальный голос Аллы. — Да и что ты... что мы все — слабые девчонки, вчерашние школьницы, можем сделать, если бы даже страстно того желали...
— Не то, опять не то говоришь, — с досадой возразила Люба и, собираясь уходить, встала со стула. — Ты себя и меня за компанию оправдать хочешь.
— Сиди, сиди, Любаша, — умоляюще протянула к ней руку подруга. — Не уходи, прошу тебя. Говори мне правду, от тебя я все вынесу. Ненавидишь меня, презираешь?
— Дело не во мне, Алла, как ты не понимаешь... Люди тебя ненавидят. У людей огромное горе — голод, унижения, в каждой семье плачут о погибших, на фронтах льется кровь. Как им смотреть на веселую, нарядную, сытую девку, которая, пританцовывая, идет под руку со своим любовником — фашистским офицером? Это же... Это плевок в лицо всем матерям, женам, сестрам погибших. Ты плюешь и смеешься... Все оправдания, какие ты придумала себе, как бы ты их красиво и жалостливо ни высказывала, — это фальшь, ложь. Ты сама это хорошо знаешь.
— Не надо, Любаша...
— Надо! Ты просила, чтобы я сказала правду. Получай! Если хочешь знать, я сама себя ненавижу. За слабость, за трусость, за то, что... и я хотела бы стать смелым, сильным человеком.
Тут Люба опомнилась — с Алкой не следовало бы пускаться в такие откровенные разговоры. Она сказала без прежнего ожесточения:
— Ладно! Красивые слова тут ни к чему.
— Сиди, сиди. Не пущу. Ведь может последний раз мы с тобою, Любаша. Посиди...
Часа два Алла пила ром и исповедовалась перед Любой. А Люба все время порывалась встать и уйти — ее мучила мысль о больной матери.
Наконец Любе удалось покинуть этот дом. Алла, лицо которой заливали пьяные слезы, напихала ей за пазуху пирожков и завернула кусок сала — целое богатство. Просила заходить днем — днем ее гауптмана не бывает дома.
Вечером, когда пришел Верк, немного усталый, но довольный, и начал уплетать приготовленный ужин, Алла села напротив него, закурила сигарету, спросила:
— Оскарик, это правда, что завтра биржа труда будет отправлять новую партию молодых рабочих в Германию?
— Возможно.
— А ты не мог бы выполнить одну просьбу своей лапухи?
— Мог бы, но не слишком ли часто лапуся обращается ко мне с просьбами?
— Но котик не знает, о чем я его хочу попросить.
— Нетрудно догадаться.
— Ага. Тогда сразу к делу. Ты бы не мог устроить где-нибудь у себя на работу мою подругу Любу Бойченко? У нее больная мать. Трудолюбивая, грамотная и расторопная девушка. Имеет рекомендательное письмо. Ты обещаешь мне?
Верк наморщил лоб. Он никогда не давал пустых обещаний и теперь прикидывал в уме, сможет ли куда-нибудь пристроить протеже своей любовницы. Нашел. Очень удачно получилось.
— Обещаешь? — теребила его Алла.
— Да. Но только в том случае, если ты, в свою очередь, пообещаешь больше никогда не обращаться ко мне с такими просьбами.
— Да, мой милый.
— Тогда надо скрепить договор печатью.
— Ну, если ты настаиваешь на такой формальности, пожалуйста! — Алла села на колени Верка, смеясь, вытерла его жирные губы салфеткой и наградила долгим горячим поцелуем. — Противный бюрократ... Но ты не забудешь? Это нужно сделать завтра же, иначе ее увезут.
— Я никогда ничего не забываю, Аллочка.
Утром Люба, явившаяся на биржу труда, услышала вдруг, как переводчик прокричал с балкона над головами собравшихся:
— Бойченко! Любовь Васильевна. Адрес: Сенная улица, тридцать восемь, квартира шесть, зайдите в комнату номер один.
В этом «зайдите» могла быть поддержка, но мог быть и подвох. Однако, когда Люба вошла, ее встретили вежливо, дали пропуск и заявили, что она сегодня же должна явиться на улицу Гуртовую к бывшей базе «Заготскот» в распоряжение гауптмана Верка.
Ремонтный рабочий № 13
Окна нижнего этажа домика на Гуртовой, где прежде размещалась контора «Заготскот», были замурованы, и с улицы этот глухой фасад выглядел как часть той высокой кирпичной стены, которой была обнесена территория базы. Люба направилась к воротам, возле которых стояли несколько поврежденных танков.
Часовых на воротах было двое — немецкий солдат и полицай. Как только Люба показала выданный ей на бирже труда пропуск, полицай пропустил ее, показал на выходящее во двор низенькое крылечко домика:
— Гауптман в конторе.
Стараясь не глядеть на изувеченные танки, которыми был заполнен двор, девушка зашагала к крыльцу, и тут ее внимание привлекли громкие хриплые голоса, хором повторявшие какую-то фразу. Она увидела за домиком людей, стоящих в два ряда лицом к стене, на которой черной краской были выведены надписи и таблица. Истощенный вид этих людей, их грязное рваное обмундирование говорили Любе, что перед нею советские военно-пленные. Она невольно замедлила шаги.
Стоявший возле пленных переводчик с белой повязкой на рукаве френча поднял руку.
— Повторяйте! Правило номер один!
— Правило номер один... — загудели пленные.
— Слово немецкого мастера... — взмахнув обеими руками, крикнул переводчик.
Слово немецкого мастера есть закон... — подхватили пленные.
— Требует...
— ...беспрекословного выполнения.
— Отказ...
— Отказ карается смертью.
Вслед за переводчиком, размахивающим, словно дирижер, руками, пленные трижды повторили «правило», написанное на стене полуметровыми буквами.
— Теперь перейдем к цифрам, — заявил переводчик. — Приказано научить вас немецкому счету до тридцати. Кроме того, вы обязаны выучить еще семьдесят немецких слов. Это нетрудно — названия инструмента и простые, необходимые понятия. Сегодня счет до десяти и двадцать пять слов. Начали. Айн, цвай...
— Айн, цвай, драй...
На крылечке появился офицер с румяным холеным лицом. Прислушавшись к нестройному хору пленных, он, не скрывая радости, весело-одобрительно закивал головой.
Гауптман Верк, свято придерживавшийся своего девиза — «план, расчет, предусмотрительность», пребывал этим утром в отличнейшем настроении, так как многое успел за короткий срок. Еще вчера его положение казалось прямо-таки безвыходным — рембаза полностью не оборудована, квалифицированных рабочих нет, запасные части и инструменты не получены. Но не прошло и суток, как подведомственная Верку машина начала делать первые пробные обороты: одна группа немецких мастеров занялась осмотром танков и составлением дефектной описи, другая рыскала по городу, собирая необходимое оборудование и инструмент; пленные закончили кладку стены в тех местах, где она была разрушена, и приступили к изучению наглядных пособий.
Эти «наглядные пособия» были изобретением самого Верка. Начальник рембазы не надеялся, что пленные будут проявлять особое рвение в работе, и, конечно же, не исключал возможность саботажа с их стороны. Однако труд пленных мог оказаться крайне малопродуктивным вовсе не по их воле и желанию, а по той простой причине, что они, особенно на первых порах, будут не в состоянии понять приказания мастера. Частые недоразумения на этой почве отнимут драгоценные минуты, даже часы, вызовут раздражение, озлобление мастеров. Начнется зуботычина, мордобой. Но наказания в таких случаях бесполезны, даже вредны, так как напуганный, затурканный рабочий становится еще более бестолковым.