Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Тамара Катаева

Пушкин. Ревность

Действующие лица:

Пушкин.

Наталья Николаевна, его жена.

Александрина и Екатерина, ее сестры, Гончаровы.

Дантес.

Старик Геккерн, голландский посланник, его приемный отец.

Барон Жозеф-Конрад д'Антес, родной отец Дантеса.

Елизавета Хитрово, мать Дарьи Фикельмон, австрийской посланницы, светской львицы. Дочь Кутузова, поклонница Пушкина.

Идалия Полетика, незаконнорожденная дочь, светская дама.

Кавалергарды.

Николай I.

Князь Петр Вяземский, друг Пушкина, поэт.

Чаадаев, мизантроп и философ.

Раевский, бездельник.

Баратынский.

Анна Керн, адресат любовной лирики Пушкина.

Гоголь.

Bandе joyeuse.

Дипломаты, дамы, помещицы.

Маски.

Инна и Роман, иностранцы в Праге.

26 октября 2008 года

Пушкин. Ревность

* * *

АЛЕКСАНДРИНА: Если кому-то придет в голову обратиться мыслию ко мне, Александрине, баронессе Фризенгоф, владелице Бродян, то я покажусь ему иль ей воплощением водевильной, логической ревности. Что видела старая девушка, что ей делать в жизни было, кроме как поревновать, позавидовать, посравнивать! А кто это встал между мною и Пушкиным? Только время. Он, как известно, – в вечности, а НАМ – так ведь я думаю в своих ревнивых мечтах? – НАМ С НИМ не далось каких-нибудь парочки десятков лет.

Я была при доме, жила в квартире, на меня не надо было тратить время, выкраивать график, раздумывать: ехать или не ехать, видеться или не видеться, я всегда была под рукой. Обо мне приходилось думать постоянно, потому что я была постоянно на виду и постоянно произносила слова. Открыл глаза – я прошла по коридору, попросил передать хлеба – я сказала словцо, искал книгу – я оторвалась от своего чтения, он пришел с мороза – от меня пахло печеными яблоками, которые я смотрела на кухне. Я уже была старой девой, меня жалели, меня боялись плохо одевать и жалеть денег на мои театры и выезды. У меня всегда были духи. Я могла показать, какой бывает женщина в семье, но без детей, только с тонкой мыслью в хорошо причесанной головке.

Он не мог больше писать стихов. Такое случается с каждым, они потом все это увидят, ему нужен был специальный период для накопления сил, для оглядки по сторонам. Прелестницы еще появлялись у него бы время от времени в его стихах, он ничего с этим не смог бы поделать до смерти, и ему бы их прощали. Он пережил бы какой-то кризис, он переполнился бы паром, бурлением, силой, он написал бы что-нибудь большое и прозой – я не могу читать новейших романистов: как все было бы по-другому, останься жить Пушкин. А большая, настоящая, глубокая, не посетившая его любовь – не нашедшая себе места, где бы к нему приткнуться, – за все это время разрослась бы рядом с ним. Не дала бы ему шанса отвертеться – тайна, живущая в доме тайна!

Смешно, никто бы не смог сказать, хороша я была или дурна. Сейчас все считают, что я карикатура Таши. Но все не так. Полюби меня Пушкин, все сделали бы и меня красавицей. А ему и вообще многого не надо. Красоту моих глаз он видел бы по привычке к красоте глаз Таши. Да и Таша бы подурнела. Случилось же с ней это. Впрочем, как не подурнеть, став генеральшей?

Таша умерла в пятьдесят один год. Мне восемьдесят, и я все живу. Моя соперница ко мне великодушна.

* * *

Он любил ее не выжегшей саму себя любовью. Разве так любят?

Страсть сожжет все вокруг себя, всю органику. Как в школьном опыте – и останется только минеральный остов: твердый, жесткий и – хрупкий. То, без чего не живет любящий.

Вылюбивший все вокруг себя после легко погибнет сам и отдаст на погибель любимую, золе нечего желать.

Пушкин же варился в пахучем, свежем, здоровом бульоне своей любви, и для поддержания ее ему были необходимы тонкие талии, ножки, губки, локоны и ланиты – не существующие в природе, но вполне реальные в его поэзии и в такой же умозрительной любви. Важнее всякой Натали были голоса посторонних, каждый чужой и далекий человек был равновеликим Наталье полюсом. Кто что сказал и какой вынес приговор. Отношения с каждым человеком были напряжены и все жизненно важны, он был как подвесной мост, зависящий от каждого из тросов. Когда в одном месте тянули гайку, для него ослабевала вся конструкция. Он не хотел, чтобы его признавали главным поэтом России, ему надо было, чтобы он был всем. Стал всем, когда стало не жалко. До этого следить приходилось самому.

А так, в теплом кругу семейной жизни, жена была важна, и лучше ее нельзя было и желать. Кого, какую, скажите на милость? Неужели додумаются до того, чтобы упрекать ее в том, что она не была ему вровень: в сочинительском ли деле, в издательском, быть может, в книготорговом? Нет уж, Пушкин на таких не женится.

Он посмеялся над каждой своей пассией: над кем – в стихах, над кем – в письме другу, над кем – недругу.

У него не было любви в жизни. Не было сил, не было времени, ни на какую утаенную любовь не хватило досуга.

* * *

ВЯЗЕМСКИЙ: Пушкину подарили все, даже моцарство. Никто не травил Моцарта в его тридцать семь, никто не мешал Пушкину оправиться от раны. Кто-то сохранил их такими, какими они ушли.

Есть литературные воспоминания второй половины девятнадцатого века. К писателю – не помню, москвичу или петербуржцу, – приезжает родственник, долгие годы, лет двадцать, проведший за границей. Приезжего угощают театральной премьерой. Во время съезда он указывает на пожилого господина, живчика, желчноватого, всех знает, на всех зорко смотрит, в довольно потертом, но щегольском сюртучке, с седыми, будто тоже чуть припыленными бакенбардами и редкими бойкими кудрями. Маленький, с оттопыренными синими губами. Гостю все интересно: «Это кто такой?» «Это? – шутит старожил. – Пушкин, Александр Сергеевич Пушкин. Время!..»

Такое ему оставить? Нет! Не по-пушкински, нам – другое!

Мне – похоронить всех детей, ему – даже сирот сиротством не ошеломить, малы слишком. Девочки породнятся и с Романовыми, и с Виндзорами, весь род расплодится по миру, яко семя Авраамово. Цари свои фамилии прекращают, а месье Pouschkine’у прекратиться не дают. У царя Алексея Михайловича было шестнадцать детей. Как трон достался четырнадцатому? У Петра Алексеевича сколько ни жен да ни наложниц, а сыновья извелись. Даже чуть-чуть его крови – она ли досталась Павлу Петровичу? Ну а потом уж строго, как столоначальники какие, без запинки семейным счет ведут. А те – уже несомненные, неизвестно чьи – норовят на пушкинских разведенных дочках жениться…

* * *

Лев Толстой – не читатель, а писатель. Писателей особенно не жаловал, в учениках не ходил. Самую пленительную героиню мировой литературы – ну ведь правда, живописнее и понятнее никто не описал, – назвал Наташей. «У Ростовых именинницы Натальи – мать и дочь». И Пушкин теще пишет с большой складностью слога: «Поздравляю с двадцать седьмым и сердечно благодарю за двадцать пятое» – именины и рождения жены Натальи Николаевны и матери ее Натальи Ивановны. Еще и дочка у него Наташка была. Толстой мог запомнить. А там – и за роман. Типаж-то у него несколько лет перед глазами ходил, свояченица. Прельщал прелестью, переливался, соединился с веселым именем – «Пушкин» и прелестью главной русской красавицы. Не без Пушкина! А с Анной Карениной и того проще – у мелкого уездного чиновника сожительница под поезд бросилась, Лев Николаевич ходил смотреть, может, чем и помог, и тут же на дворянском балу в Туле увидел дочь Пушкина. Приехал домой и рассказывал своим, какие у нее удивительно породистые завитки на затылке. Факт литературный, известный. Даже Толстой Пушкиным себя подстегнуть хотел.

* * *

Выходит фигура, прикрывается маской Пушкина.

Нам придумают какую-то общую стилистику, нас будут каким-то особым образом рисовать – времена будут идти, каждому оставить то многообразие, в котором они на самом деле жили – так же, как и всякие другие, – это была бы слишком большая путаница, каждому будет оставлена только одна манера. От нас тоже что-то возьмут, как им, потомкам, покажется, характерное – кто знает, угадают ли? – скорее всего, наши цилиндры, крылатки, воды каналов – собственно, все найдут в моих рисунках, кого им брать за законодателя мод, как не меня? Как я рисую, так и они будут рисовать.

1
{"b":"245462","o":1}