IV
Гость понизил голос и продолжал:
Разгадка была жестокой, настолько жестокой, что ее не мог постигнуть такой маленький мальчик, как я. Ведь все случилось так неожиданно!
Кто мог подумать, что когда мы с братом вернемся со станции домой, мы там ничего не найдем?
Кто ожидал, что в те четыре-пять часов, что мы были в дороге, придут к нам в дом чужие, погрузят вещи и людей на возы и скажут им: ступайте, куда глаза глядят…
И когда? Именно в такой день!
Сколько долгих месяцев это постановление подбиралось к нам, подкрадываясь, тихонько подползало, как змея, чтоб теперь, в момент, когда о нем забыли, вдруг выпрыгнуть и ужалить. И как же ядовито было это жало!
Лица встретивших нас близких, уже нарядившихся в новые шляпы и платочки, сказали нам о том, что произошло. Своим мрачным и убитым видом, заплаканными глазами они более походили на провожающих покойника, чем на встречающих гостя.
Когда Шмуэль, а за ним и я вылезли из брички, неожиданно вырвался и взвился, как стрела, горький вопль, крик одинокого отчаяния, вырвался и тотчас оборвался, словно отсеченный острым ножом, и прорезал глубокий след в воздухе и в сердцах. То кричала мать невесты. В этом оборвавшемся крике был стон души, отлетающей от тела. Дети разревелись. Мужчины отвернулись в сторону и усиленно заморгали глазами.
У меня потемнело в глазах, и то, что было дальше, я помню смутно, обрывками.
Мы со Шмуэлем стоим во дворе, и я не понимаю, как мы попали туда. Никаких людей — новые шляпы и ботинки сами по себе ходят за нами бесшумно, точно плавают в воздухе. Кто-то поблизости что-то говорит, я разбираю каждое слово, но не вижу, кто это, и не понимаю, что и зачем он говорит. Из запертого хлева — я вижу только его замок — доносится, пронзая мозг, жалобный рев теленка. Почему теленок ревет?
От стены дома отделяется и плывет по воздуху еще одна новая шляпа. Под ней борода, еще ниже две протянутые руки. Руки плачут, как дети, и говорят: смотри, Шмуэль, что сделали с нами. — Папа? Он еще здесь?
Вот и Явдуха. Она издали всматривается в Шмуэля, качает своей маленькой головкой и тихо стонет: «Родной ты мой, голубчик мой». Мы оказываемся в доме: все вверх дном.
Пасхальный стол, стены, окна — все голо. Кровати пустые. Несколько стульев валяются на полу. Вверх ногами…
Только маленький кивот по-прежнему стоит в своем уголке, покрытый чистым, новым занавесом, чтоб не видеть творящегося в доме безобразия.
Среди этих руин мечется старая Явдуха, всплескивает руками и тихо стонет:
— Пришли, окаянные, пришли… посадили на подводу и отправили… мать и детей…
Стоит ли рассказывать подробности выселения? Все было очень просто и быстро.
В полдень неожиданно нагрянули два чиновника, специально посланные из губернского города (те самые, которых мы дважды встретили по дороге), привезли из деревни три подводы и велели без всяких рассуждений погрузить на них людей и вещи и отправить в одно из ближайших местечек. Никакие просьбы, слезы и вопли не помогли. Мать и дети силой были водружены на подводу вместе с подушками, перинами, узлом мацы и прочим скарбом. Даже кастрюля с рыбой и горшок с мясом были сняты с плиты недоваренными и выселены с хозяевами. С переселенцами отправилась и лучшая из наших трех коров, мать оставленного теленка, потому что дети нуждались в молоке. Отцу большого труда стоило получить разрешение остаться на час, пока прибудет бричка с двумя сыновьями, но с условием, чтобы затем все немедленно покинули деревню — в тот же день, в той же повозке. Сельскому старосте строго-настрого было велено проследить, чтобы приказ был исполнен в точности.
Приказ был исполнен в точности.
Папа передал Тору с ее маленьким кивотом Зелигу, вручил связку ключей старой Явдухе, которая осталась сторожить дом, и заторопился сам и заторопил нас со Шмуэлем садиться в повозку, чтоб догнать мать и детей.
Настал последний миг разлуки. Старая няня прижала мою голову к своей груди и разрыдалась. Из толпы снова послышался плач женщин. Мать невесты упала в обморок. Невеста закрыла лицо руками, плечи ее дрожали.
Бричка тронулась. Взрослые мужчины, Зелиг и Песах-Ици, молча проводили нас до конца деревни, где начинался лес, и вернулись обратно. Из крестьян никто не вышел нас проводить. Завидев бричку издали, они поспешили попрятаться по домам. Через минуту мы очутились в лесу. Все осталось позади — два белых домика, холм, провожавшие, староста с палкой и медной бляхой, Явдуха — нет больше деревни.
Справа от дороги, сквозь ветви тощих деревьев, проглянула круглая полянка, посреди которой высилась незаконченная постройка — смоляной завод. Штабеля кирпичей скорбно смотрели на нас из-за стволов деревьев. Мне казалось, что они очнулись от глубокого, тяжкого сна и тихо жалуются: «Йося, Йося, почему ты нас покинул?»
Папа отвернулся, чтоб не видеть. Вдруг послышалось всхлипывание и тихие вздохи.
Папа плакал.
Степа сердито стегнул по лошадям, словно хотел конским топотом и звоном бубенцов заглушить плач отца, но лошади были утомлены, дорога скверная, и повозка продвигалась медленно.
Снова бежит бричка между лесов и полей. Снова тихо и мелодично позванивают бубенцы, но как грустен теперь этот звук!
Под вечер показались, наконец, вдали три тянувшиеся по грязи подводы, груженные людьми и узлами. За последним возом шла привязанная к нему корова. Она все время оглядывалась назад и отчаянно ревела. Я вспомнил мычание теленка, запертого в хлеве.
Через несколько минут мы поравнялись с возами.
Как рассказать о встрече матери с сыном? Это свыше моих сил, лучше мне обойти это молчанием. После той встречи под открытым небом мать долгое время лежала, как мертвая, утонув в груде узлов с подушками и перинами. Рядом с ней, свернувшись, прикорнула моя маленькая сестра, уснувшая в слезах, с мокрыми щеками. Вторая сестра и средний брат сидели на других возах, тоже с заплаканными лицами.
На закате обоз достиг леса, находившегося на расстоянии получаса от местечка. Мать вдруг встрепенулась, поправила платок на голове, вынула маленькую коробочку из одного узла, велела остановить воз и слезла.
— Куда? — спросил папа, видя, что она направляется в лес, к горке, и тоже задержал бричку.
— Зажечь свечи, — отвечала мама.
Никто не удивился. Ведь сегодня и суббота, и Песах, а мама еще ни разу в жизни не пропустила благословения свечей. Но никто вообразить не мог, что в сумятице выселения она не забудет приготовить свечи — на случай, если придется застрять в дороге.
Шмуэль бросился за ней помогать. Крестьяне с благоговением ожидали на месте. На горке зажглись два маленьких огонька. Слепой лес вдруг прозрел, в нем явились два живых глаза. Деревья в лесу молча дивились на еврейку в платочке, которая в этот миг стояла среди них, прикрывала руками свечки и тихо плакала.
Поразительная вещь: как ни печально и как ни странно было все, что происходило в этот день, мне показалось, что в тот момент, как в лесу зажглись два маленьких огонька, лес наполнился святостью и в одном из укромных уголков его, где-то в издавна спрятанном храме, открылись маленькие врата милосердия и выглянул оттуда добрый ангел. Два огонька показались мне двумя золотыми точками, венчающими конец молитвенного стиха на краю горизонта: до сих пор — будни, отсюда — суббота и праздник. Охватившая нас всех скорбь, как будто чуть-чуть отступила и осенилась святостью. Казалось, даже крестьяне почувствовали это, и когда они вместе с лошадьми и подводами снова двинулись в путь, их шествие по сумеречному лесу словно озарилось каким-то неведомым светом, и их «гей! гей!», понукавшее усталых лошадей, звучало добрее и милосерднее, будто скорбь этих мгновений окропила и их, смягчив сердце и голос.
Помолившись над свечами, мать уже не захотела сесть на подводу, а пошла пешком по краю дороги. Шмуэль и папа молча шагали по обе стороны от нее. Дети, по совету отца, перешли с подвод в нашу бричку, и Степе было приказано везти их в местечко, не дожидаясь подвод. Очень скоро подводы, силуэты идущих рядом людей и лес остались позади. Я еще раз оглянулся на холмик в лесу: два огонька мелькнули на миг и тотчас скрылись. «Потухли», — подумал я с испугом, и мне стало жаль леса, который снова ослеп и погрузился во мрак. Врата милосердия распахнулись на миг и снова закрылись, добрый ангел спрятался, все кругом замерло.