Увы, грипп перешел в воспаление легких, и Оля сообщила, что Булата отвезли сначала в один парижский госпиталь, потом — в другой, а потом привезли в лучшую клинику Франции по легочным заболеваниям — военный госпиталь Перси. Оля безотлучно дежурила у постели Булата, туда поочередно приходили Маша Федотова, жена посла, Фатима Салказанова, Саша Гинзбург, сын диссидента Александра Гинзбурга. Мне удалось навестить Булата лишь однажды, когда я ему доказал, что не еду специально, ради него, в Кламар — пригород Парижа, просто рядом с госпиталем живет Алла, а у меня «родительский день». Я погуляю с детьми (так я называю своих внуков), а затем зайду к нему.
Модерное здание армейского госпиталя искрилось и сверкало на солнце. Я нашел Булата на втором этаже, в отдельной большой, светлой, чистой палате. Но человек, лежащий на постели, к которой были подведены разные медицинские трубки и провода, очень мало был похож на того веселого гостя, который побывал у меня десять дней тому назад. Лишь постепенно, в ходе разговора, Булат как-то оживился, глаза его заблестели. Я не буду воспроизводить диалог, никому не важно, что я ему отвечал, но вот то, о чем говорил Окуджава, думаю, всем интересно.
— Ты знаешь, в годы войны я мечтал попасть в госпиталь, не для того, чтоб там отсидеться, переждать — нет, мечтал попасть хотя бы на два дня, чтобы отоспаться. Какие были военные госпитали, можешь себе представить… Очень жесткое лечение мне дают… Вот смотри, на войне мы же были все время по колено в воде, шинель рваная, дрожишь от холода, как цуцик, — и никакая холера не брала! На войне не простужались, а теперь — какой-то идиотский грипп, и пошло… Перестань, я давно не самый популярный человек в России, но я к этому отношусь очень спокойно. Помню как-то, когда мы выступали на стадионе, я сказал Жене и Андрею: «Ребята, вы думаете, что вот эти десять тысяч, что пришли нас слушать, любят поэзию? Мы просто сейчас в моде, и от нас ждут какого-нибудь подтекста, чего-нибудь запрещенного. А истинных любителей, например моей поэзии, всего-то человек пятьсот». Теперь мода ушла, а эти пятьсот остались… Мне не нравится, что наши ребята — ну, ты понимаешь, о ком я говорю, — начинают употреблять в своей прозе матерные слова. Хотят не отстать от молодежи? Надеюсь, это пройдет… Между прочим, вот этот критик, он работал тогда в толстом журнале, ну помнишь, процветающий был тип в советское время, так вот он написал такую кислую рецензию на мой «Упраздненный театр». И знаешь, в чем он меня упрекает? В том, что я с любовью пишу о своих родителях-коммунистах! А как я могу не любить отца и мать?.. Вот я в Комиссии по помилованию у Анатолия Приставкина. По двести дел разбираем на каждом заседании. У всех на слуху «русская мафия», «киллеры», «заказные убийства», «чеченцы», «лица грузинской национальности», «сексуальные маньяки». А я тихонько веду свою статистику. И по ней получается, что 96 % убийц — из рабочих и крестьян, 97 % — русских и 99 % убийств — по самой элементарной бытовой пьянке! Да фигу эту статистику кто-либо напечатает. А я спрашиваю: что, действительно гибнет наш народ, спивается? Ты видишь какой-нибудь выход?..
Только один раз, подчеркиваю — один раз, он меня попросил:
— Ты не можешь у них узнать, почему мне не дают чаю?
Я побежал к медсестрам, которые, собравшись в кружок, рассматривали журналы «от кутюр», и приготовился скандалить, но меня заверили, что месье О-ку-джа-ва привозят на столике полный чайник утром и днем. А вот вечером чай не положен. Я вернулся в палату и передал наш разговор Булату. Булат грустно поник головой: «Врут». В дикой ярости я бросился опять к медсестрам, но они мне вежливо объяснили, как все происходит. На завтрак и на обед месье О-ку-джа-ва привозят столик с едой и с чашкой, в которой лежит пакетик чая, а горячий чайник стоит рядом. Месье Окуджава должен сказать: «Налейте мне чаю». Однако он этого почему-то не говорит, и ему не наливают. Я в свою очередь объяснил, что месье Окуджава просто не знает, как это сказать по-французски. Меня заверили, что отныне ежедневно они сами будут наливать месье Окуджава чай.
Вот такая мелочь, которая, тем не менее, отравляла Булату существование в прекрасной солнечной палате.
Моя жена звонила в госпиталь ежедневно, разговаривала с Олей, вести из госпиталя становились все тревожнее и тревожнее. 10 июня в одиннадцать вечера нам позвонила Оля: «Я в панике. Булату очень плохо. Я не знаю, к кому обращаться. По-русски здесь никто не говорит». Мы сказали, что сейчас свяжемся с Аллой, она, наверно, уже уложила детей и минут через пять-десять появится в палате. Моя жена позвонила в комендатуру госпиталя и попросила, чтоб к месье Окуджава пропустили переводчицу. Срочная необходимость. В комендатуре заверили, что никаких препятствий не будет.
Утром следующего дня мне, по каким-то своим делам, подчеркиваю — по своим делам, надо было оказаться в этом пригороде, и, опасаясь парижских пробок, я приехал туда очень рано. Приехал и подумал: «Раз у меня есть время, заеду к дочери». Выяснилось, что Алла домой не возвращалась. Я отвел детей в школу и пошел в госпиталь, не для того, чтоб нанести визит — в такую рань визиты не делают, а просто узнать, что происходит. Дверь в палату была открыта. Я увидел, что Оля сидит У постели Окуджавы, а сам Булат… Позвольте мне никому никогда не рассказывать, в каком состоянии я его увидел. Да, в палате еще находилось пять человек в белых халатах, которые разговаривали с Аллой. Потом Алла вышла ко мне и сказала, что у Булата сильное кровотечение, открылась язва, его переводят в реанимацию и ее просят побыть с ним в реанимации, пока он не заснет, ибо ему надо отдохнуть, второй такой ночи он не выдержит.
Потом Алла звонила в реанимацию, и ей отвечали, что разговаривают с ней, потому что она — переводчица месье Окуджава, а вообще на них обрушился шквал звонков — из посольства, торгпредства, министерства, из Москвы, им некогда разговаривать, около месье Окуджава дежурят четыре врача, делаем все возможное.
12 июня к вечеру Алле позвонили из реанимации и попросили сообщить мадам Окуджава скорбную весть…
Поймите меня правильно, я не выпячиваю роль своей дочери, не закольцовываю сюжет: дескать, девочка, выросшая под песни Окуджавы, последняя сидела с ним рядом, пока он не закрыл глаза. Нет, просто Алла в данном случае — источник объективной информации. Ведь после смерти Булата первая и естественная реакция родных и близких — не так лечили, не то давали! И, мол, в Москве уж конечно…
Значительно позже Алла мне рассказала о своей беседе со старым французским доктором, которому она очень верит и с которым специально встретилась сразу после госпиталя. За прошедшую ночь Алла узнала от Оли всю «историю болезни» Булата и смогла нарисовать врачу полную картину. Врач объяснил, что лечили больного правильно и если б не эти сильные лекарства, то он бы задохнулся и умер от удушья в страшных мучениях. Но каждое сильное лекарство, помогая в одном, разрушающе действует на другие органы. Поэтому следующее лекарство надо применять, только если нет серьезных противопоказаний.
Далее я привожу их диалог без комментариев.
— Что они теперь с ним будут делать в реанимации?
— Они, наверно, будут давать ему новый препарат, он хорошо действует — при условии, конечно, что у больного нет…
— У него это есть.
— Тогда они попробуют другой, в редких случаях помогает, при условии, конечно, что у больного нет…
— У него это есть.
— Тогда остается последний шанс, скорее теоретический, можно попробовать, при условии, что у больного нет…
— У него это есть.
— Что ж, врачи научились делать очень многое. Иногда медицина творит чудеса. Поймите, врачи не могут одного: отменить смерть.
А теперь я позволю себе добавить несколько горьких слов. Песни Окуджавы были знаменем шестидесятников. Истинные шестидесятники — это опальные литераторы и художники, кинематографисты и ученые, это ближайшее окружение академика Сахарова, правозащитники и диссиденты. Они подвергались репрессиям, их вынуждали к эмиграции или загоняли в угол, они никогда к власти не рвались. Их ряды редели, однако если раньше можно было провести границу по принципу: кто продается, а кто — нет, то сейчас эта граница размыта. Многие талантливые люди, ошалев от так называемых рыночных отношений, ударились в чернуху и порнуху, обслуживают власть имущих и нуворишей, изображают из себя пророков, вещают чудовищные глупости, спускают штаны на потеху публике, кривляются по телевизору и не уставая кричат: «Я гениальный, я знаменитый, меня поют, меня танцуют, я популярен во всех странах, принят в клубы, занесен в справочники…» Но пока был жив Окуджава, при одном только его появлении «гении и знаменитости» начинали заикаться, сбавляя тон, — все-таки и ежу было понятно, кто есть кто.