Прошлой ночью исчезло несколько человек. Их видели на льдине. Успех такого спасения мало вероятен. Каждый подозрительный предмет, замеченный на льдинах, немцы обстреливают. И потом — кто может гарантировать, что такой кусок льдины не пристанет к берегу, куда вклинились гитлеровцы?
Мое лицо распухло и стало похоже, как говорит Сережка, на аппетитную глазунью. Все же я ему очень благодарен за то, что он устроил эту амбразуру, о которую ударилась разрывная вражеская пуля, немного попортив мне физиономию. Иначе бы мне несдобровать, «До свадьбы заживет», — говорит мой приятель.
Фельдшер промыл мне царапины какой-то вонючей жидкостью. Теперь все лицо нестерпимо зудит. У Бондаренко болят глаза. Он почти ничего не видит. Его лечат раствором борной кислоты.
Когда я захожу на КП, дядя Никита незаметно сует мне в руку крохотный сухарик. Я знаю, что он, как и все, тоже голодает, но сухарики у него появляются каждый день. Наверное, старый запас. Половину я отдаю Сережке.
В следующий раз он отправляется за патронами и приносит мне точно такую же половинку сухаря, немногим больше спичечной коробки.
Данилин умирает в страшных мучениях. Как говорит наш эскулап, у него гангрена. От этой гангрены ежедневно кто-нибудь да умирает.
Федосов и Савчук попеременно дежурят у входа в блиндаж. Ведь ночью немецкая разведка продолжает действовать. А при таких огромных интервалах между защитниками окопов немцам легко можно проскочить к самой Волге.
Комиссар реже стал появляться в наших окопах. «Наверное, заболел», — думаем мы. Впрочем, зачем ему быть здесь? Разве только сделаться рядовым бойцом, как я, или Сережка, или Смураго, и встать в окоп. Наши нервы и весь организм настолько напряжены, что разговоры о мужестве, о страданиях или еще о чем-нибудь могли бы только озлобить нас, в лучшем случае — рассмешить.
Комиссар, по-видимому, это понимает. Он знает время, когда потребуется его решительное слово.
Холодные зимние сумерки незаметно вползают в овраг. Над Волгой повисает какая-то серебристая пелена не то инея, не то сухого колючего тумана. Снег превращается в жесткий песок.
Сережка говорит, что сегодня атаки не будет. Мне же кажется, что фрицы ведут себя необычайно тихо, а это, как всегда, предвещает новое наступление. На всякий случай мы строго распределяем обязанности: он достреливает автоматный диск и имеющиеся патроны в карабине, я действую гранатами.
Над Заволжьем выплывает свежевыструганная кособокая луна — единственный осколок мирной жизни, нетронутый войной.
Пока мы рассматриваем эту ночную путешественницу, плотная стенка вражеской цепи быстро приближается к нашим окопам. Посмотрим, поможет ли вам новая хитрость, господа фашисты!
Мы выжидаем. Я отвинчиваю колпачки на рукоятках гранат, Сережке невтерпеж надавить на спуск.
— Подожди, подожди, Сережа… не впервой…
Гитлеровцы открывают огонь.
— Видишь, их нервы не выдержали, — шепчу я. — Теперь давай!
Вражеская цепь быстро приближается. Но эта атака не похожа на прежние, когда фрицы ломились напропалую. Какая-то скованность и неуверенность чувствовалась в беге немецких солдат. Было видно, что их силой вытолкнули из окопов навстречу холодной ночи, навстречу русским пулям, навстречу смерти.
Сережкин огонь и мои гранаты быстро сломали правый фланг атакующих. Дикий вопль повисает над всей цепью. Наши товарищи справа, по-видимому, еще ближе подпустили фрицев и сейчас бьют в упор. Но что это? Почему немцы обходят нас и бегут прямо к берегу? Неужели там никого?
Я швыряю последнюю гранату, Сережка достреливает последний патрон.
— Все, — говорит он.
Оставаться без последнего патрона в тылу наступающих нет смысла.
— Идем!
Спускаемся вниз, плотно прижимаясь к обрыву. К нам присоединяются Смураго, Шубин и Ситников. Петрищева с ними нет. Мы не спрашиваем, где он. Одним только сердцем отмечаем гибель товарища.
Через две минуты враг сбросит нас в Волгу. Значит, не надо терять ни одной секунды.
— За мной! — говорит Смураго.
Мы бежим вниз, чтобы успеть обойти врагов и встретиться с ними, быть может, в рукопашной. Осколки гранат с визгом пролетают над нами.
— Почему Журавский и Колупаев молчат? — спрашивает Сережка.
— Потому что они, сволочи, ушли! — отвечает Смураго.
В конце оврага появляются комиссар, фельдшер и повар Костя. У всех автоматы.
— Па-чему ушли сверху? — набрасывается на нас комиссар.
— Патроны вышли, товарищ комиссар, — отвечает Смураго.
— А где остальные?
Мы видим: из землянки выползают связные.
— Остальные… вот они! — говорит Сережка.
Комиссар быстро оборачивается.
— А-а-а, так вот вы где, голубчики! — зловеще говорит он. — Расстреляю сукиных сынов! А пока марш» наверх!
Журавский с Колупаевым как-то подпрыгивают и в одну секунду взлетают на кручу. Комиссар дает мне свой автомат.
— Наверх!
За мной карабкаются Сережка с Костиным автоматом и Смураго с фельдшеровым. У Ситникова и Шубина в магазинах винтовок осталось по два-три патрона. Комиссар, Костя и фельдшер с гранатами в руках поднимаются за нами.
Все это произошло так быстро, что немцы не успели подойти вплотную к берегу. Наш огонь смял сломавшуюся цепь и пригвоздил ее к земле.
Через полчаса мы устраиваем новую и последнюю позицию.
Теперь нас от гитлеровцев отделяет полоска в тридцать-сорок метров.
Голод окончательно расслабляет нас. Даже Шубин, этот здоровый тюлень, бросает лопату.
— Не могу, братцы! Сил моих нет!
— Крепись, Илья! — подбадривает Смураго.
Но мы видим, что это он делает лишь по привычке, по железной натуре своей.
Наконец лопата переходит к нам с Сережкой. Мы часто меняемся и отдыхаем. От работы становится теплее.
И опять сон одолевает нас, сон страшный, неумолимый. И нет сил бороться с ним.
Решаем стоять по сорок минут. Двое бодрствуют, остальные спят.
Первыми становятся на вахту Сережка и Ситников. Шубин, Смураго и я опускаемся на корточки на дно вырытых ямок и мгновенно засыпаем.
Сколько же может вынести человек!
Сорок минут показались нам одним мгновением. А ведь я помню, какими долгими бывали эти минуты в классе, когда учитель математики вдалбливал нам формулы, уравнения и еще что-то. Как могут изменяться те же самые минуты!
Теперь все это так далеко, далеко… и все же кажется — близко, и радостно, и неповторимо. Ведь больше нет того Митяйки-балагура, который так любил запускать во время урока бумажные шарики и рисовать в тетрадях девчонок чертиков и смешные рожицы. Нет и никогда не будет, пусть даже само время повернет вспять.
Того, что вынес этот Митяйка, что у него отпечаталось в душе, — никакое время не в силах стереть, уничтожить, вылечить. Оно всегда будет чем-то вроде двойника, вроде второго «я» или тени, вечно движущейся рядом.
Какая хитрая штуковина это время! Вчера был один человек, а сегодня в его же обличье совершенно другой!
И этот другой уже не делает мыльных пузырей из своей фантазии о несбыточном, неведомом, недостижимом. Этому другому уже ясен мир, тот мир, в котором он живет, в котором он, напрягая всю волю и все силы, борется за право называться человеком. Этот в короткое время переродившийся Быков знает настоящую цену жизни и смерти. Его не обманешь раскрашенной оберткой легкой и красивой жизни, полной чудес и приключений. Он принимает жизнь суровую, деятельную, полную лишений и невзгод, жизнь правды, борьбы и свободы, жизнь, какая она есть на самом деле.
И все-таки этот же Быков готов вынести все с самого начала, лишь бы только снова хотя бы раз услышать нудное объяснение формул и тому подобной премудрости, лишь бы снова солнечный лучик безмятежного ребячества озорно запрыгал на его парте…
У меня сильно замерзли ноги. Шубин советует переобуться, Славный этот Илья Шубин — широкоплечий оренбургский пасечник с добродушным лицом. Пусть он молчалив, пусть неуклюж, но в нем есть что-то очень уж мирное, очень деловое, как в его пчелах где-то в Палимовке под Бузулуком. И сам-то он как пчела: не тронешь — не ужалит. Но стоит размахнуться и ненароком задеть его — пощады не жди.