Через четверть часа Ада входила в жаркую большую комнату с большой украшенной елкой, с зажженными свечами и большим овальным столом, за которым сидели родные и знакомые ей люди. К ней бросились, с нее снимали платок, шубу, теплые ботинки, подавали ей ее маленькие черные лакированные туфли, восхищались алым шелковым платьем, прелестными волосами, морозным румянцем на лице, расспрашивали, где она задержалась, утешали, что ничего страшного, что опоздала, Новый год никуда не делся, наоборот, он только что пришел и будет еще долго, она в ответ заливалась серебряным смехом, и было видно, что она нисколько не нуждается в утешении, а сходу готова приступить к празднику или, точнее, продолжать его, потому что всем стало ясно, что начало состоялось где-то без них.
Мать подошла и, целуя в щеку, сказала: ты моя Феникс-птица. Петя устроил так, чтобы Ада села рядом с ним, и она села, он поставил перед ней черную бархатную коробочку и попросил: открой. Она открыла — там лежало бриллиантовое колечко. Петя сказал: это обручальное. Она спросила: ты делаешь мне предложение? Петя, в свою очередь, спросил: ты берешь? Она взяла, надела кольцо на палец, подняла палец высоко над собой и громко обратилась к присутствующим: глядите, Петя сделал мне предложение, я согласна.
Петин папа вскрикнул: горько!
И сказал Давид: “да будет трапеза их сетью, тенетами и петлею в возмездие им…”
* * *
1980. Увлекшись живописью всерьез, Ада ходила по выставкам, мастерским художников, ее узнавали, ее приняли в свой круг, кому-то она стала подругой и советчицей, ей принялись дарить картины, что-то она покупала за недорого и не заметила, как сделалась собирательницей и ценительницей. Занегин как в воду канул. Его не было, сама собою речь о нем не заходила, а расспрашивать было выше сил. Хотя если совсем честно, она отдавала себе отчет в том, что в ее странствиях по художникам только это и движет ею: возможность, пусть фантомная, обнаружить его где-нибудь или быть на месте либо поблизости, когда сам обнаружится.
Он объявился, когда она была уже замужем за Петей, заканчивала пятый курс и собиралась в свою химическую аспирантуру.
Дождливым осенним полднем она пришла в подвал к приятелям, привела приятельницу купить что-то из модерна, что так не называлось, упаси Бог, и что той хотелось для интерьера. Приятельница, из цековских дочек, с возможностями, однако застенчивая, тихо осматривала помещение: что-то висело на стенах, что-то стояло или даже лежало на полу. Художники, двое бородатых людей лучшего мужского возраста — среднего, вежливо переворачивали перед ней полотна. Ада предложила пойти заварить чаю, ей кивнули, она наклонилась, чтобы миновать низкую притолоку, за которой располагалась маленькая кухня, а, выпрямившись, оказалась прямо напротив Занегина, пившего воду из крана.
Занегин. Пить захотелось.
Ариадна. Ты… Я сейчас чай приготовлю.
Занегин. Да нет, я скоро пойду, не буду, спасибо.
Ариадна. Все будут.
Занегин. А, все…
Ариадна. Ни одной чашки чистой.
Занегин. Помыть?
Ариадна. Помой.
Занегин. Где заварка, знаешь?
Ариадна. Знаю.
Занегин. Я ночевал здесь. Вчера пили. Кажется, выпил смертельную дозу.
Ариадна. Я думала, ты умер.
Занегин. Я сам так думал.
Ариадна. Не вытирай. Пусть стекут. Махра от полотенца остается.
Занегин. Ты мне и раньше это говорила, не помнишь?
Ариадна. Осторожно. Это бьется.
Занегин. Ты опять в голубой юбке и белом пиджаке… Все те же?
Ариадна. Новые. Ты же знаешь, я постоянна в своих вкусах.
Они так ничего и не сказали друг другу и ничего не спросили. Ада не спросила, писал ли он что-нибудь это время, пишет ли и где его картины. Занегин не спросил, любит ли она его еще, как всегда первым делом спрашивал после возвращения. Да, наверное, это и нельзя было считать возвращением. Всего лишь случайной встречей. Они почти не смотрели друг на друга. Они говорили про необязательное, и никто из них не знал про другого, оттого ли это, что под кожей был страх разбить нечто хрупкое, или никакого страха не было и ничего не было. В ту минуту, застыв, как на ветру, они ничего не знали про самих себя и потому были так осторожны. Все-таки прошел почти год.
“Не мстите за себя, возлюбленные, но дайте место гневу Божию. Ибо написано: “Мне отмщение, Я воздам, говорит Господь”.
* * *
1979. Занегин ездил не в изумительную холеную Швейцарию, как решила Ада, увидев его в мастерской их общих приятелей и чуть не потеряв сознание в первую секунду. Он путешествовал по своей заброшенной, сиротливой родине. Его выперли из Суриковского, наговорив с три короба обидного: о незнании жизни, об отрыве от народа, который поит его и кормит, а он о своем долге перед ним, мерзавец, забыл, об отсутствии твердого теоретического фундамента, основанного на знании марксизма-ленинизма, которое у него катастрофически отсутствовало, и еще полпуда той чепухи, какой были полны все газеты того времени и весь официальный русский язык, скрывавший (или выражавший) всеобщее душевное уродство. Уроды правили бал, а думали, что красавцы. И многие так про них думали. Некоторые почти искренне.
По времени это совпало с той фазой душевного цикла Занегина, в какую он эпизодически погружался, упиваясь самой низкой, ниже некуда, самооценкой. Впрочем упиваться — в точном смысле слова — он начал позднее. Сначала он не знал вина. Вина как лекарства, которое не лечило. Никакое средство не лечило. Ни работа, которой он в эти моменты боялся, будучи убежден, что ничтожен и сотворить может только ничтожное. Ни чувство к Аде, которое было самым сильным из всех, им испытанных, что не мешало смертельному желанию унизить его, это чувство, уравнять с общим уровнем. Он искал прежних подруг, которых презирал, или просто подбирал первую встреченную грязную уличную девчонку и шел с ней. Наступала другая фаза цикла — он возвращался к себе, и возвращался к Аде, пугаясь своих погружений и загоняя их в самый глубокий подвал памяти, молча о том как о стыдной болезни. Если бы знать, что и другие люди переживают подобные циклы, одни проще, другие сложнее, возможно, ему было бы легче. Да что люди — сам Создатель переживал минуты отчаяния, желая иметь обычный ластик, чтобы стереть чертеж, который неудачно сотворил. “И раскаялся Господь, что создал человека на земле, и воскорбел в сердце Своем”. Можно представить, что Он думал о Себе в эти — минуты? часы? столетия? Как назвать эти Его промежутки раскаяния и скорби? Мы же не знаем, как текло время, когда времени не было и не было пространства — Он лишь творил их. Зато были, были раскаяние и скорбь, вызванные ужасной неудачей, последовавшей за удачей: “И увидел Бог, что это хорошо”.
Сперва — хорошо. Затем — скорбь и раскаяние. Но это и суть циклы. Стало быть, Он знавал их. И стало быть, они были Им заповеданы.
Ничто из этого молодому Занегину было неведомо. Он проявлял полное невежество по части основ марксизма-ленинизма, и здесь его педагоги были оскорбительно правы. Но он был невежествен и относительно других, не марксистских основ, о чем ему некого было спросить в бедную, нищую разумом пору — не педагогов же.
В новой фазе подъема, как и в старой фазе подъема, перемежавших фазы спуска, Занегин был чуден и светел, кисть его летала как птица, его можно было любить, его необходимо было любить, он вызывал любовь, и знал это, и любил себя сам, и позволял себя любить, и любил других — за любовь к нему и просто так, как ему было даровано. В эти периоды он прощал другим все, его нельзя было ни задеть, ни обидеть, он был всемогущ и кроток, с ним было легко. И Ада понимала, что как и он, его силой, выделена красной строкой в Книге жизни. Они избраны.