– Ой нет! Это уж нет… вовсе нет… клянусь матушкиным здоровьем!
И она быстро глянула на поручика, но тотчас же опять опустила глаза.
– Может быть, сударь, ты гневаешься на меня?
– Я? А разве панну Анну мой гнев заботит?
– Заботит? Ну нет! Тоже мне забота! Уж не полагаешь ли ты, сударь, что я плакать стану? Пан Быховец куда любезнее…
– Когда так, мне остается только уступить поле боя пану Быховцу и исчезнуть с глаз долой.
– А я разве держу?
И Ануся загородила ему дорогу.
– Так ты, сударь, из Крыма вернулся? – спросила она.
– Из Крыма.
– А что ты, ваша милость, оттуда привез?
– Пана Подбипятку. Разве панна Анна его не видела? Очень приятный и достойный кавалер.
– Уж наверняка приятнее вашей милости. А зачем он сюда приехал?
– Чтобы панне Анне было на ком чары испытывать. Но я советую браться за дело всерьез, ибо знаю нечто, из-за чего кавалер сей неприступен, и даже панна Анна с носом останется.
– Отчего же это он неприступен?
– Оттого, что не имеет права жениться.
– Да мне что за дело? А отчего он не имеет права жениться?
Скшетуский наклонился к уху девушки, но сказал очень громко и четко:
– Оттого, что поклялся оставаться в непорочности.
– Вот и неумно, сударь! – воскликнула Ануся и мгновенно упорхнула, словно всполошенная пташка.
Однако уже вечером она впервые внимательно пригляделась к пану Лонгину. Гостей в тот день собралось немало, поскольку князь устраивал прощальный прием пану Бодзинскому. Наш литвин, тщательно одетый в белый атласный жупан и темно-голубой бархатный кунтуш, выглядел очень внушительно, тем более что у бедра его вместо палаческого Сорвиглавца висела легкая кривая сабля в золоченых ножнах.
Глазки Ануси назло Скшетускому умышленно поглядывали на пана Лонгина. Наместник бы и не заметил этого, если б Володыёвский не толкнул его локтем и не сказал:
– Попадись я татарам, если Ануся не заигрывает с хмелевой литовской подпоркой.
– А ты ему скажи про это.
– И скажу. Подходящая из них пара.
– Он ее вместо шпильки на жупане приспособит, в самый раз придется.
– Или вместо кисточки на шапке.
Володыёвский подошел к литвину.
– Сударь! – сказал он. – Ты, ваша милость, к нам недавно, а повеса каких поискать.
– Как так, благодетель братушка? Отчего ж?
– Оттого, что лучшей девке из фрауциммера голову вскружил.
– Сударик мой! – сказал Подбипятка, сложив руки. – Что это ты такое говоришь?
– А ты погляди, как панна Анна Борзобогатая, в которую мы тут все влюблены, за вашей милостью глазками стреляет. Ой, берегись, чтобы она тебя в дураках, как всех нас, не оставила.
Сказав это, Володыёвский повернулся на каблуках и ушел, повергнув пана Лонгина в недоумение. Тот сперва не отваживался и поглядеть в сторону Ануси, но спустя некоторое время, как бы невзначай глянув, прямо-таки оторопел. И в самом деле – из-за плеча княгини Гризельды пара горящих глазок глядела на него с любопытством и настойчивостью. «Apage, satanas!»[41] – подумал литвин и, покрывшись, как школяр, румянцем, ретировался в другой конец залы.
Искушение, однако, было велико. Бесенок, выглядывавший из-за княгининой спины, являл собою такой соблазн, глазки так светло сияли, что пана Лонгина словно бы что-то толкало еще разок заглянуть в них. Но тут он вспомнил свой обет, взору его предстал Сорвиглавец, предок Стовейко Подбипятка, три отсеченные головы, и ужас охватил его. Он перекрестился и в тот вечер ни разу больше не глянул.
Зато утром следующего дня он пришел на квартиру к Скшетускому.
– Сударь наместник, а скоро ли мы выступаем? Не слышно ли, ваша милость, чего о баталии?
– Что за спех такой? Потерпи, сударь, еще ведь и в часть не записался.
И в самом деле, пан Подбипятка не был пока зачислен на место покойного Закревского. Надо было дождаться, когда истечет квартал, что имело наступить лишь к первому апреля.
Тем не менее спех у него какой-то был, поэтому он расспросы продолжил:
– И никак светлейший князь насчет предмета этого не высказывался?
– Никак. Король вроде бы до конца дней своих не перестанет о войне думать, но Речь Посполитая ее не хочет.
– А в Чигирине поговаривали, что смута казацкая нам грозится.
– Вижу я, зарок твой житья тебе не дает. Что же касается смуты, то ее до весны не будет, ибо хоть зима и теплая, но зима есть зима. Сейчас только пятнадцатое februari[42], в любой день морозы могут ударить, а казак в поле не пойдет, если окопаться не сможет, потому как за валом сражаются они превосходно, а в поле у них похуже получается.
– Значит, и казаков ждать придется?
– Однако прими во внимание и то, что даже если и найдешь ты во время бунта три подходящих головы, неизвестно, освободишься ли от зарока, ведь одно дело крыжак или турок, а другое дело свои, можно сказать, дети eiusdem matris.[43]
– О Боже праведный! Ой, ты ж мне, ваша милость, задачу задал! От беда-то! Так пускай же мне ксендз Муховецкий томления эти разрешит, а то не будет мне иначе ни минуты покою.
– Разрешит-то он разрешит, ибо человек ученый и в вере крепкий, да только наверняка ничего нового не скажет. Bellum civile[44] есть война братьев.
– А ежели смутьянам чужое войско на подмогу придет?
– Тогда действуй. А сейчас я могу посоветовать только одно: жди и сохраняй терпение.
Увы, вряд ли сам пан Скшетуский мог последовать своему совету. Его охватывала все большая тоска, ему наскучили и придворные празднества, и даже лица, прежде столь милые его сердцу. Господа Бодзинский, Ляссота и господин Розван Урсу наконец отбыли, и после их отъезда наступило полное затишье. Жизнь потекла однообразно. Князь был занят ревизией несметного имущества своего и каждое утро запирался с комиссарами, съезжавшимися со всей Руси и Сандомирского воеводства. Так что и учения происходили редко когда. Шумные офицерские пирушки, на которых только и было разговору что о будущих походах, несказанно наскучили Скшетускому, поэтому с нарезным ружьецом на плече уходил он на берег Солоницы, где некогда Жолкевский столь беспощадно Наливайку, Лободу и Кремпского разгромил. Следы давней битвы стерлись уже и в памяти человеческой, и на месте самого сражения. Разве что иногда земля извергала из недр своих побелевшие кости да за рекою виднелся вал, насыпанный казаками, за которым так отчаянно оборонялись запорожцы Лободы и Наливайкова вольница. Но и на валу уже густо поднялись заросли. Здесь прятался Скшетуский от придворной суеты и, вместо того чтобы стрелять дичь, предавался воспоминаниям; здесь внутреннему взору его души являлся вызываемый памятью и сердцем образ любимой; здесь, в шуме камышовых зарослей и в унылой задумчивости округи развеивал он тоску свою.
Но потом пошли обильные, предварявшие весну дожди. Солоница сделалась топью, из дому нельзя было и носа высунуть, так что наместник и того утешения, какое находил в одиноких прогулках, лишился. Между тем тревога его росла, и не без оснований. Сперва он полагал, что Курцевичиха с Еленой, если княгине удастся отослать Богуна, сразу же приедут в Лубны, но теперь и эта надежда угасла. От дождей испортились дороги, степь на несколько верст по обоим берегам Сулы стояла огромной непреодолимой трясиной, и оставалось ждать, когда весеннее жаркое солнце испарит влагу и сырость. Все это время Елена вынуждена была находиться под призором, которому Скшетуский не доверял, среди людей неотесанных, диких нравом и неприязненно настроенных к Скшетускому. Правда, ради собственного блага они не станут нарушать слово, так как выхода у них нету; но кто мог знать, что взбредет им в голову, на что они отважатся, а тем более под нажимом грозного атамана, которого, как видно, они и любили, и наверняка боялись. Он легко мог заставить их отдать девушку; подобные случаи были нередки. Именно так сотоварищ несчастного Наливайки Лобода в свое время заставил пани Поплинскую отдать ему в жены воспитанницу, хотя девушка была родовитой шляхтянкою и всей душой атамана ненавидела. А если то, что рассказывали о несметных богатствах Богуна, было правдой, мог он им и за девушку, и за потерю Разлогов заплатить. А потом что? «Потом, – думал пан Скшетуский, – мне глумливо сообщат, что «дело сделано», а сами сбегут куда-нибудь в литовские или мазовецкие пущи, где до них даже могучая княжеская рука не досягнет». От подобных мыслей Скшетуского трясло как в лихорадке, он рвался, точно волк на цепи, сожалел, что связал себя рыцарским словом, и не знал, как поступить. А был он человеком, неохотно позволявшим случаю властвовать над собой. Натуре его свойственны были предприимчивость и энергичность. Он не ждал подношений от судьбы, но предпочитал брать судьбу за ворот, принуждая ее складываться счастливо, – так что было ему труднее, чем кому-либо другому, сидеть в Лубнах сложа руки.