«Чтобы я здесь твоих ругательств больше не слышал! Вернешься за решетку, там будешь материться!» Сизоносый лендлорд Берни орет на одного из жильцов. «Ишь ты, блюститель порядка нашелся! Да у тебя в здании крэком торгуют направо и налево, ты у меня, сука, сам скоро сядешь!» Они топчутся у входа в подъезд, набычась и напирая грудью, но до драки не доходит. Оба в стельку. «Эй Джей! Эй Дже-э-э-й!» Это неугомонная Лиз из квартиры 3А кличет свою собаку. Лиз – вольная птаха со справкой («шизоаффективное расстройство»). Без работы и без пособия. С жилплощадью она только потому, что подруга лендлорда Берни. Ее прокуренный голос можно услышать в любое время суток, и всегда – один и тот же надрывный зов. Эй Джей не отзывается.
Через дорогу виднеются декорации в стиле «после бомбежки». Лет тридцать назад там начинали строить что-то основательное, да так и не начали. Реалии гетто – это почти родное, знакомое чуть ли не с детства. Свои первые два года американской жизни я провел в «черном» районе Чикаго, там и английский выучил, в связи с чем некоторое время говорил с русско-негритянским акцентом. Те же измалеванные граффити кирпичные здания, зарешеченные окна с выбитыми стеклами, лианы пожарных лестниц.
Огорошенные безденежьем и культурным шоком родители были готовы почти на всё, но, взглянув на эти фасады, кое-как сориентировались и подыскали нам комнату на троих в студенческом общежитии. Так что о том, как выглядят пресловутые «проджекты» изнутри, я узнал только год спустя, когда впервые попал в гости к пуэрториканцу Масео, моему не то чтобы закадычному, но единственному о ту пору другу. Увидав меня на пороге, отец Масео не стал скрывать своего удивления: «Эй, Масео, ты что, совсем спятил, сынок? На хера ты притащил сюда это белое чмо?» – «Да какой же он белый, пап? Он – Russian».
Когда запас нигерийских небылиц наконец иссяк, Энтони переключился на разговоры за жизнь, которые неизбежно сводились у него к обсуждению расовых отношений.
– Ну и как тебе наше богоугодное заведение? – спросил он, подводя беседу к излюбленной теме.
– Пока что мне все нравится, – отчеканил я как истинный американец.
– Да, Сент-Винсент – неплохое местечко. Только сегрегации многовато.
– В каком смысле?
– В прямом. Ты думаешь, у нас тут дружба народов, медики-всех-стран-соединяйтесь? Черта с два. Африканцы отдельно, индусы отдельно, евреи отдельно. Врачи и медсестры порознь. Каждый обороняется и держится своих. Ты еще не знаешь всех наших подводных течений. Даже среди африканцев. Тут правят ганцы, а я – нигериец. Нигерийцы и ганцы друг друга терпеть не могут.
– Ну, у соседствующих народов, кажется, всегда так.
– Верно. Только нигерийцы – это не народность, а пятьдесят народностей. То же самое и в Гане.
– Но ведь ганцы взяли тебя в ординатуру.
– Взяли. Но считаться со мной здесь стали только после того, как я получил высший балл на их ординаторском экзамене.
– Да, я уж наслышан об этом экзамене. Ты там, насколько я понял, побил все рекорды.
– Было дело. – Энтони хлопнул себя в грудь, погрозил кулаком невидимому врагу и потянулся за овсяным печеньем. С минуту он молча жевал, как будто с трудом припоминая, о чем только что собирался говорить. – Сегрегация, сегрегация… Да! Тут ведь вот еще что: у каждого человека должна быть своя этническая неприязнь. Должна быть хоть одна группа людей, которую ты не любишь. Всетерпимость – это выдумка бывших линчевателей. Человек не может жить без предрассудков. Я, например, недолюбливаю арабов и персов. Могу даже сказать почему.
– Ну и почему?
– Из них выходят плохие врачи. Они наплевательски относятся к пациентам.
– Хорошо, а что ты в таком случае скажешь об африканцах?
– Африканцы к пациентам относятся хорошо. Африканцев, если ты, конечно, не отпетый расист, легко любить, пока не сойдешься с ними поближе. Наш конек – личное обаяние.
– Да ты, похоже, никого не любишь. Кроме пациентов.
– Ну что ты, я не мизантроп. Это – к Нане. Ты, кстати, знаком с Наной?
– С какой из них?
– С медсестрой. Нана Нкетсия. Она у нас в реанимации по ночам работает.
– Нет, кажется, не знаком.
– Тогда пойдем, пока пейджер молчит, я вас познакомлю.
Наной в Сент-Винсенте называли всех и каждого. На языке чви нана означает вождь. Среди молодежи это слово используется в качестве дворового обращения, что-то вроде «начальник». «Нана, – кричали друг другу лихие ганские парни, – завтра на ковер к Пэппиму!» Во втором значении «нана» – это бабушка. Ашанти и другие аканские племена часто называют детей в честь предков, причем обозначение родственной связи тоже является частью имени. Скажем, если имя бабушки, в честь которой назвали внучку, было Эси, то девочку так и будут звать: Нана Эси – Бабушка Эси. Во взрослом возрасте вторая часть обычно отбрасывается и остается просто Нана – распространенное женское имя.
– Нана Нкетсия!
– Ога![6]
– Этэ сэйн![7] Вот познакомься: Алекс, мой новый напарник. Бывший сибиряк и будущий ганец.
– Бывает, – сочувственно сказала Нана.
У нее были огромные зеленые глаза и темно-оливковая кожа. Я попытался угадать составляющие фенотипа: вряд ли она была чистокровной африканкой, но и на мулатку не похожа, скорее какая-то островитянская примесь. Так или иначе, это была красавица каких поискать.
– Нана у нас принцесса в изгнании. Мало того, она исключительный кулинар. Чем ты нас сегодня угостишь, Нана?
– На тебя не напасешься. – Нана открыла медсестерский холодильник и достала кастрюлю с яствами.
Пока Нана распределяла еду по бумажным тарелкам, Энтони принес из палаты чистую простыню, постелил ее на полу, и через пять минут мы сидели уже не в дежурке, а в африканском оби, где, принимая гостей, разламывают орех кола и рисуют мелом ритуальные узоры. «Чувствую, сейчас нас вызовут», – вздохнул Энтони, все время ждавший от жизни какого-нибудь подвоха. И оказался прав.
Мануэля С., 46 лет, доставили в травмпункт вместе с супругой. Встав спозаранку, С. зарядил револьвер, выстрелил в собиравшуюся на работу жену, затем застрелился сам. «Скорую» вызвал их сын, Мануэль-младший. Каким-то чудом оба супруга остались живы, но глава семьи об этом никогда не узнает: его привезли уже в состоянии церебральной смерти и теперь держат на вентиляторе исключительно в качестве потенциального донора для пересадок. Мануэль-младший растерянно переминается с ноги на ногу, стоя рядом с носилками, на которых лежит его мать. С трудом выдавливая членораздельную речь, она дает ему указания: «Позвони в школу, скажи, что заболел. Позвони бабушке, скажи, что останешься у нее».
2.
– Ну, что у вас тут?
– Да вот, доктор, пациент порывается сбежать, говорит, что опаздывает в школу. Может, пять миллиграмм галоперидола?
Желтушный дистрофик с раздутым пузом и запекшимися губами, лавирующий между белой горячкой и синдромом Корсакова, – привычное зрелище в любой городской больнице. Однако в Сент-Винсенте их количество было поистине рекордным. По ночам к ним наведывались невидимые гости, и скромный католический госпиталь превращался в «лес тысячи духов». Даже в ординаторской не удавалось укрыться от этой фата-морганы – только и слышишь, как из одной палаты всю ночь доносится: «Лэрри, это ты? Лэрри!», а из соседней: «Дядя Патрик? Где дядя Патрик?» С тех пор как из Бриджпорта вывели последнее крупное предприятие, алкоголизм стал основным занятием мужского населения города.
Человек-скелет лет пятидесяти метался в кровати, силясь высвободиться из медицинских наручников.
– О-о, так это же наш старый знакомый Джон Макпадден! – почти обрадовался мой напарник. – Я его три недели тому назад в приемнике откачивал. Как самочувствие, Джон?
Человек-скелет перестал метаться, злобно посмотрел на Энтони и сказал неожиданно твердым голосом: «Мне надо в школу».