А наши два последних танка вяло передвигались по шоссе за бугром, отгороженные от боя, не имея возможности поразить ни одной цели на шоссе от Лиханово к Людкову, бугор закрывал им собою все передвижения гитлеровцев у себя о тылу. Молчали их орудия, расстрелявшие за день почти весь свой боезапас.
Все труднее становилось двигаться Епишину: немцы из деревни били не только по наступающей роте, их огневые точки садили вовсю и во все.
Атака захлебнулась, и Епишин, теперь только искоса поглядывая в сторону Серебрянки, упрямо перебегал под огнем от одного снежного окопа к другому, разыскивая единственного человека, который мог послать помощь его командиру.
В одном из окопов квадратный человек в изорванном почерневшем маскхалате смотрел в бинокль на залегшую роту. Она была видна отсюда вся до последнего человека и невооруженным глазом. Но квадратный человек упорно вглядывался через оптические стекла, разыскивая там что-то одному ему ведомое.
— Артиллерист? — вдруг круто повернулся он к Епишину. — Живой? А остальные?
Старшина узнавал и не узнавал человека, остановившего его. Как будто бы и видел он, и сегодня даже, эти выпирающие квадратные скулы, это угловатое, все в ломаных прямых линиях лицо, но такое оно было закопченное, такое усталое, что не сходилось ни с чем в памяти.
— Товарищ политрук! — крикнул кто-то.
Квадратный человек обернулся на голос, и тут Епишин узнал: его остановил герой полка политрук Ненашкин, много раз помогавший батарейцам.
— Товарищ политрук! Товарищ политрук, — в надежде взмолился старшина. — Выручайте, товарищ политрук!
Суровые глаза опять повернувшегося к нему человека не пообещали ничего хорошего. Но все равно, захлебываясь в крике, Епишин выложил ему все, все, все. Он понимал, что здесь под Людковом люди вынесли не меньше, что смерть, рушившаяся на них отовсюду, была так же страшна, как и у них на двести сорок восьмом километре, но никто здесь, никто не понимал и не видел того, что стояло перед его глазами: одинокое орудие, затерянное в черной ночи, в суровой растерзанной мгле, и затянутая в маскхалат хрупкая тонкая фигура командира огневого взвода, его командира, одного, совсем одного среди трупов и мглы. И только четыре снаряда, только четыре.
— Подожди, артиллерист! — остановил его Ненашкин, успевавший и слушать, и наблюдать за немцами, и видеть все вокруг. — Смотри-ка, как фриц пристроился хитро.
Действительно, гитлеровец, закрытый пламенем горящего сарая от пулеметов, поддерживавших наступление роты, то и дело высовывался и бил. Пламя его очередей растворялось в пожарище. Но отсюда, от западного края, он весь прорисовывался на фоне серой стены. И это не прошло мимо внимания политрука.
— Ну-ка, Николай, придави его, — ткнул он в сторону рукавицей.
Николай в таком же закопченном маскхалате поднял снайперскую винтовку.
— Патронов мало, — покривился Ненашкин, — убитых теперь обираем. Пулеметов много, патронов мало. Корсунскому, — он качнул головой в сторону Серебрянки, — пришлось все пулеметные ленты отдать.
Политрук Корсунский, еще днем заменивший убитого командира роты, теперь ста шагов только не дошел с нею до окраины Людкова, вывел ее из-под удара танковых пушек, прикрывшись изгибом речного берега, и окапывался с солдатами, готовя их к новому броску.
— Атакуйте, Ненашкин! Отвлекайте немцев на себя!
Опять чье-то знакомое лицо увидел Епишин. А кто — не понять. Этого длинного лейтенанта доводилось видеть каждый день, но в сегодняшней ночи все как незнакомы.
Лейтенант, свалившись к ним в окоп, торопил:
— Капитан приказал. Корсунский сейчас подымет своих. Атакуйте! Отвлекайте.
— Ну, будь жив, артиллерист! — ткнул ему руку герой полка политрук Ненашкин. — Помочь пока не могу. Подавайся до капитана. После атаки поглядим.
Он вылез из окопа и грузно шагнул вперед, не пригибаясь, не оглядываясь, зная, что за ним идут все, кто жив.
— За Родину! — донесся до Епишина его гулкий, всюду слышный и среди бешеного огня голос. — Поможем нашим братьям, ребята!
Ребята, человек пятнадцать всего, все, что осталось за день от роты, вышли в розовое поле, в огонь, рванувшийся им навстречу, зашагали так же, как и он, устало, не стреляя и не ложась. Только Николай со снайперской винтовкой, забегая то справа, то слева от политрука, бил и бил, припадая время от времени на колено.
У капитана Кузнецова круглые бешеные глаза.
— Значит, теперь ждать немцев и от Адамовки!
Он мгновение подумал, отвернувшись от Епишина, переводя взгляд от роты Корсунского к роте Ненашкина, прикинул что-то и решил. В распоряжении старшины выделить семь солдат. Трое с немецкими автоматами. Четверо с винтовками.
— Больше не могу, — вздохнул он, хмуро усмехнувшись. — И так, считай, дал тебе целую роту. Командуй, ротный. И чтоб до утра продержался. Иди!
Они бежали за ним под гору, семеро неизвестных, на ходу выкрикивая свои имена. Чем дальше от Людкова, тем становилось темнее. За склоном холма тьма обступила их со всех сторон, и Епишин остановил свое войско, перестроил, чтобы не нарваться всем разом на один пулемет. Тут его обостренный слух уловил впереди глухой удар сорокапятки.
— Живой, — обрадовался он. — Живой наш лейтенант!
Орудие быстро, раз за разом, дохнуло еще три раза. Потом рванули гранаты. И тишина опять повисла над шоссе. Только теперь это была не тишина неизвестности, страшная была тишина.
Рота Епишина замерла, вытянув шеи, затаила дыхание. Ни крика, ни выстрела — ничего. Что же там произошло на огневой, что?
Старшина разделил свое войско надвое. Трое с автоматами ушли влево, в снега: им он приказал подобраться до окопа слева от орудия, залечь среди трупов роты прикрытия и ждать сигнала. Четверо со штыками на винтовках пригнувшись пошли рядом с шоссе по кювету. С ними он будет атаковать гитлеровцев, захвативших уже, наверно, позицию. Будет атаковать, сколько бы врагов там не было.
— Стой! Кто идет? — вдруг всполошился один из стрелков. — Стой! Стреляю!
— В бога мать! — услышали из шелестящей шагами тьмы замершие стрелки.
— Комбат! — заорал Епишин. — Комбат! Дорогой мой! Жив! — Он, всхлипывая, обнимает надсадно хрипящего лейтенанта, хлопает его по спине, по плечам, тормошит, ощупывает, ища, не ранен ли тот.
Нет, он не ранен, его взводный, которого он с утра, подхватив это у капитана Кузнецова, настойчиво именует комбатом. Не ранен. Нет. Но орудие. Но мертвые товарищи. Все там, там, под врагом уже. Кажется, они даже не слушают друг друга, взахлеб толкуя каждый свое. Лейтенант — как расстрелял последние снаряды в немцев, кинувшихся к роте прикрытия. Но, оказывается, оба все хорошо поняли. Решено! Епишин уходит к автоматчикам. Железняков остается на шоссе. Три удара прикладом по асфальту, и автоматчики сбоку шквальным огнем рубят фашистов на огневой, а Железняков ведет четверых в штыки, в лоб, прямо на пушку. План, как всегда и все планы, кажется выполнимым. Удар наносится внезапный. Гитлеровцы едва ли его ждут. Пушку должны отбить. Дальше все подскажет обстановка, дальше один за всех, все за одного.
Железняков, сойдя с асфальта, ведет свою группу по кювету. И чем ближе подводит, тем медленнее идет. Странно — ни единого звука, ни единого стона, тихо вокруг его огневой, тихо у мостика. А ведь даже когда только отходил отсюда, слышал он и стоны раненых, и шум, и крики.
Все, что неизвестно и непонятно, на войне опасно вдвойне.
— Ну, будь что будет! — Железняков, взяв у стрелка винтовку, резко бьет прикладом по асфальту.
— Ура! — подхватывает всех боевой клич. Подхватывает и несет прямо туда, откуда шквал трассирующих пуль хлещет слева по огневой.
У памятной березы на Варшавском шоссе. 1985 г.
— Ура! — заревели, прекратив огонь, автоматчики Епишина. — Бей! Убивай! Ура!
Девять человек облепили пушку, толкаются на огневой позиции. Фашистов нет. Только трупы.