— По своим врезал фриц! По своим! — зашептал кто-то на ухо Железнякову.
Он только на миг оглянулся и увидел разинутый в бешеном радостном крике рот старшины, заметил обнимающихся и что-то орущих Поповых. А расслышать ничего уже было нельзя. Тонна за тонной рушились с неба снаряды, и все туда, туда — за мостик.
Руки Железнякова механически крутили маховики орудийных механизмов, на глаз вытягивая ствол под обрез дыма. А в дыму стояли, не двигаясь, горели немецкие машины.
Рев снарядов оборвался так же, как и начался, внезапно. Одновременно смолк страшный гул с неба. И по барабанным перепонкам резанул истошный нечеловеческий вой, несшийся из дыма и пламени: там в машинах горели раненые немцы.
Два горящих танка наискосок перегородили шоссе. За ними пламя лизало огромные немецкие машины. А солдаты в их кузовах так и сидели, не шевелясь, неестественно неподвижные, сраженные не услышанной ими, упавшей с неба смертью.
По полю справа и слева от шоссе, увязая по пояс в снегу, расползались гитлеровцы, успевшие выбраться из огня. В середине горящей колонны еще ворочался танк, расталкивая по кюветам машины, давя убитых и раненых, пытаясь выбраться в хвост колонны, отползающей задним ходом к Адамовке.
И только самый первый, не получивший повреждений танк два раза проскрежетал по асфальту гусеницами, разворачиваясь то назад, то вперед, решил, видимо, что назад в пламя через пристрелянный квадрат лучше не соваться, сорвался с места и на бешеной скорости устремился по пустому шоссе вперед к мостику, пролетел через него и вдруг скособочился и замер. Никто и не услыхал короткого, в упор удара сорокапятки, проломившего броню.
И сам Железняков почти не заметил своего выстрела. Просто механически нагнулся к прицелу, сами собою, кажется, руки чуть прокрутили маховички, подведя перекрестие ниже левой гусеницы. И разгибаясь даже головы он не повернул, только покосился, когда ствол орудия дернулся назад при отдаче. Не промазал, остановил и ладно, другого и не ждал, сам напоролся фриц, опасность не в нем, опасно, если колонна вдруг стронется с места. Там, в ней, он был и взглядом и весь целиком. Поэтому первым уловил сдвоенный выстрел-разрыв дивизионного орудия, отметил султан желто-серого дыма, поднявшегося в центре горящей колонны возле немецкого танка, проталкивающего себя через завалы. Секунды не прошло, увидел, как четыре сдвоенных удара остановили этот танк навсегда.
— Да это же наши бьют! — заорал вдруг Епишин. — Наши! Видят они шоссейку. Видят. Не пускают. Наши!
И пятеро парней, разогнувшись наконец за щитом маленькой пушки, стоя по колено в стреляных гильзах, утирая шапками пот, заливающий глаза, подталкивают друг друга, радуются, изумленно крича, что не немцы это били по своим, что невесть откуда подошедшая артиллерийская сила, как с неба упала, спасая их полк от удара с тыла.
— Костя это бьет! Курочкин! — кричит Железняков.
— Курочкину ура! — заходится в поле весь орудийный расчет.
Конечно, для них это старший лейтенант Курочкин. Его дивизион всегда идет с тысяча сто пятьдесят четвертым полком, а сам комдив возглавляет группу поддержки пехоты. Для всех в полку он главный бог войны, который все может, всегда готов прийти на помощь.
Бьют тяжелые пушки, стреляют издалека, чуть ли не вдоль фронта, артиллерийские дивизионы, и близко не подходившие к району дивизии, бьют дальнобойные таких калибров, которых здесь и слыхом не слыхали. Все равно, для десантников на шоссе Костя это бьет, Курочкин!
И самое удивительное в том, что это действительно бьет Курочкин. Он стоит на вершине сосны позади немецкого и нашего края, слившись маскхалатом со снегом, намерзшим на ветви, влился взглядом в короткую полосу асфальта, которую всего лишь на километр в длину и видно ему оттуда, но по этой полосе отныне никому на восток хода нет.
У него не было снарядов. Снаряды теперь есть. Генерал Леселидзе, усевшийся на толстый сук рядом с ним, то и дело, не отрываясь от телефонной трубки и стереотрубы, знаком требует у него карту и, отметив новые огневые позиции далеких батарей, приказывает: «Возьмите на себя управление огнем». И Курочкин берет. Сосредоточивает огонь. Строит веера, ставит заградительные огни. Чем сейчас командует командир дивизиона? Полком? Бригадой? Он не знает. Он счастлив, дух захватывает от той мощи, что по его приказам шлет снаряды на Варшавку.
Вцепившись левой рукою в ствол сосны, висит внизу на скобах лейтенант Панюшкин. Ни разу не промахнулась его знаменитая в дивизии четвертая снайперская батарея. И генерал Леселидзе, уверовав в обоих лейтенантов, сделав батарею Панюшкина своей подручной, их огнем показывая цели, сосредоточивает на Варшавке огонь всех, кто только может туда достать.
Подручные батареи генерала Леселидзе бьют на выбор. Ликуя, шлют сюда редкие точные снаряды Курочкин с Панюшкиным. А тем временем штабы артиллерийских частей и штаб артиллерии армии, ловя команды генерала, сидящего на сосне, поднявшейся над немецким переднем краем, рассчитывают довороты батарей и полков, стреляющих пока по целям, расположенным за двадцать — двадцать пять километров отсюда. И если надо, кулак, собранный генералом Леселидзе и нависший над двести сорок восьмым километром, разом станет вдвое, втрое тяжелее.
Но и так почти на целый километр полыхает пожарище. Черный масляный дым подымается даже из-за холмов, скрывших дорогу на Адамовку. И через несколько минут вся вражеская колонна, перестроившись, отходит на запад, подальше от сатанинского огня.
— Нестеров! Сбегай, проверь, кто жив у пехоты. Молчат что-то, — опомнился Железняков.
Удача-то удачей. Им повезло: всех их тут, у мостика, уже могло и не быть на свете эа два часа, что отбивали они немецкие атаки. А уж если бы горящая теперь немецкая колонна прорвалась, прогремела бы через мостик… Но кому-то и без этого не повезло. Давно уже не слышно частого огня за дорогой, там, где главная сила роты прикрытия. Военная удача всегда в обнимку ходит со смертью.
Перескочив, как кошка, через шоссе, уполз, растворился среди берез Нестеров. Вот и нечего больше делать. И некуда стрелять. И не видно врага до самого горизонта, по всей окружности громадной белой чаши, перечеркнутой серой лентой шоссе, на дне которой с одной стороны стоит одинокое орудие, а с другой горят немецкие машины.
Но коль выпала на войне минута полегче, это не на отдых — на подготовку к следующей, которая будет, обязательно будет тяжелей.
Летят за огневую стреляные гильзы: мешают двигаться на позиции. Двое Поповых подтаскивают ящики со снарядами, выкладывают их поближе. Железняков ломом поддевает станины орудия, но сошник так глубоко забило отдачей в снег, что одному не справиться. Весь расчет берется за ломы. А на что ему, лому, здесь опереться, тонет, на всю глубину уходит в снег. Вернувшийся от пехоты Нестеров надевает на лом гильзу и, положив на сошник станины, бьет по ней топором.
— Ты что! — вырывает у него топор сержант Попов. — Орудие калечить!
Как не вспомнить — месяца два назад сколько было шуму из-за царапины на пушке, а теперь боевое орудие вполне идет за наковальню.
Нестеров, оставшись без топора, хватается за лопату, звеня гильзами, окапывает станины, подсовывает под них снарядные ящики. И быстрее, чем сержант успевает его обругать, сует лом со сплющенной гильзой на конце под сошник.
— А ну, взяли! — кричит Нестеров.
Но даже вчетвером они еще долго возятся, высвобождая лафет. Зато теперь орудие может бить вкруговую. По всему кольцу огневой позиции втрамбованы солдатскими каблуками ящики, туго набитые гильзами. Теперь станины не тонут в рыхлом снегу.
Опыт. Бесценный опыт войны. Пригодится ли он кому-нибудь из орудийного расчета?
— Ротный командир Шуляк убит, — докладывает теперь Нестеров Железнякову. — Убиты оба взводные.
И раньше-то никакая это была не рота, а теперь три калеки да шестеро целых.
Расчищая огневую позицию, считая оставшиеся снаряды, подтаскивая оружие убитых: автоматы с рожками магазинов, немецкие гранаты с длинными ручками, все, что сгодится в рукопашной, озабоченно вслушиваются огневики в разговор лейтенанта с Нестеровым. Такое, значит, теперь у них пехотное прикрытие. А снарядов осталось немногим больше сотни. И день хоть далеко зашел за половину, но до вечера еще глаза вытаращишь.