— Эх, Проценко, а если бы это был твой отец? Конечно, ты не видел его, он для тебя чужой.
— Может, пехотинцы вынесли, — успокаивал он меня.
И надо же такому случиться, неожиданно я наткнулся на своего солдата. Лицо у него почему-то опять было открыто. Оно сделалось еще более белым и блестящим, а щетина еще больше подросла и почернела.
— Давай ко мне, — приказываю Проценко, — нашел я его, может, еще живой!
Солдат не подавал никаких признаков жизни. Глаза закрыты, лицо каменное.
— Я же говорил, что он мертвый, — убежденно сказал Проценко.
Снова мне стало не по себе, новый приступ жалости сковал сердце: никуда он не делся, и никто его не вынес, так он и погиб под этим дождем. А в душе все же теплилась надежда: а может, и живой?
Стал тормошить его за плечи, трогать за лицо. Забывшись, высоко приподнялся над ним, и тут же хлестанула длинная пулеметная очередь. Проценко рванул мою голову вниз, прижав щекой к мокрому лицу солдата. Стрельба прекратилась, и я уловил слухом едва заметное дыхание. Неужели живой, удивился, скорее всего показалось. Скажу откровенно, в тот миг мне почему-то не хотелось, чтобы он был живой. Ну, умер и умер, что поделаешь. А если он живой… — этому сопротивлялось, отрицая, все мое существо: столько мучиться, четыре дня под таким дождем, обстрелом! Эта несуразная мысль быстро промелькнула и ушла, но то, что она все-таки была, вызвало новый прилив угрызений: все это оттого, что не нашел его тогда, не вынес. Прислушиваюсь снова… и снова чуть слышно дыхание.
— Живой он! Живой! — кричу, и принялся растирать его щеки. Раненый медленно открыл глаза, поводил ими вокруг и уставился на нас.
— Ну потерпи еще немного, теперь-то уж мы наверняка тебя вытащим. Проценко, замахни кабель за его ногу, чтобы не проползти мимо на обратном пути, — приказываю, а сам думаю: вот положение, не уничтожив немецкой батареи, мы ни в коем случае не можем возвращаться к своим, а пока ее уничтожишь, или раненый умрет, или сам…
Потрясенный случившимся, я полз на бугор совершенно механически, только инстинктивно соблюдая осторожность, — мокрое, бледное лицо солдата непрестанно маячило передо мной, а мозг сверлила мысль: почему, почему я тогда не спас его?..
Новую немецкую батарею я обнаружил сравнительно быстро, невдалеке от той, что уничтожили ранее. Передал по телефону установки на открытие огня, сделал небольшой доворот и перешел на поражение. Мы выпустили более пятидесяти снарядов. Черные клубы дыма заволокли балку с немецкими минометами. К небу летели какие-то ящики, тряпки, потом взметнулись клубы огня. Батарея была уничтожена. Но странное дело, я не испытал при этом обычной радости, какая бывает, когда уничтожишь врага.
— Вызовите на НП фельдшера, мы принесем раненого, — передал я по телефону, и мы с Проценко быстро поползли назад, к раненому.
Вот и наш раненый. Когда мы перекатывали его на плащ-накидку, он застонал. Вдвоем мы быстро потянули его к своим.
В окопе уже был фельдшер. С каким волнением ждали мы результатов осмотра! И как гром, как взрыв неимоверной силы поразил нас голос фельдшера:
— Да он же мертвый.
Чувство безысходной жалости, непоправимой беды и вины, чего-то неисполненного и навсегда утерянного!.. Перехватило дыхание, сжало сердце. За свои двадцать лет я только однажды испытал подобное, в детстве, когда, проснувшись ночью, коснулся остывшего тела матери — казалось, только что я окликал ее, она была живая… И вот — проспал!..
У окраины Ржева
Более убогого, неуютного и крайне опасного убежища, чем то, в котором я встречал 25-й Октябрь, и представить себе невозможно. И трудно поверить, как не хотел я его покидать, когда мне приказали сделать это.
В первых числах ноября я находился далеко впереди от нашего переднего края, на нейтральной полосе, в пятидесяти метрах от немецких окопов. От противника меня отделяло железнодорожное полотно и залитый водой мелкий кустарник, из которого, согнувшись в три погибели, чтобы быть не замеченным немцами, я по утрам рассматривал окраины Ржева. На взгорке за кустарником тянулись немецкие окопы, далее — крайние домики Ржева. Во дворах, закрытых постройками от наблюдателей с нашей стороны, хозяйничали немцы — ходили, ездили на повозках, машинах. С места, где я устраивался для наблюдения, хорошо просматривались продольные и поперечные улицы, дворики города. Где-то там, за первыми домиками, стояла немецкая минометная батарея, которая не давала нам житья, постоянно обстреливала все, что появлялось на наших позициях. Ее-то я и должен разведать и уничтожить огнем батареи.
Наступает ночь, льет холодный осенний дождь, мы со связистом Рябовым лежим в мелком окопчике за невысокой насыпью железнодорожного полотна. Сверху, от дождя, окопчик покрыт плащ-палаткой, а чтобы не замочиться в воде, выступающей снизу, мы накидали на дно сушняка. Из-за воды окоп настолько мелкий, что вползти в него можно только скользя на животе по веткам, а внутри даже на локти нельзя опереться, потому что мокрая плащ-палатка поднимется и будет видна немцам из-за насыпи полотна. Немцы и подумать не могли, что у них под носом, между их минным полем и железной дорогой, какой уже день проживают двое русских, они специально день и ночь обстреливали из минометов предполье у железной дороги, чтобы не допустить проникновения наших разведчиков к своим окопам. Мины эти постоянно рвались позади нас, и мы боялись, чтобы какая-нибудь «гулящая» не залетела к нам в объятия; да еще разрывные пули, смертоносной трелью повторяя пулеметные очереди, взрывались от ударов по кустарнику, нависавшему над нашим окопчиком, — казалось, что пулемет стреляет не в полусотне метров, а у нас над головой. Ко всему, эти постоянные обстрелы рвали телефонный кабель, который связывал нас со своими, и Рябову, исправляя его, приходилось ползать по минному полю.
От своих нас отделяли восемьсот метров нейтралки, сплошь напичканной немецкими противопехотными минами. Не всякую ночь к нам могли проникнуть разведчики с термосами каши и чая, вчера ночью двое из них погибли, не донеся до нас пищу, и мы согласны были трое суток голодать, только бы не подвергать своих товарищей смертельной опасности.
Режим у нас был такой. Ночью один из нас отдыхает, другой дежурит у телефона и присматривает, чтобы не напали немцы. Каждое утро перед рассветом я, пригибаясь, перебираюсь через железнодорожное полотно, прячусь в мелком кустарничке, по колено залитом водой, и, когда светлеет, с помощью палочки перископа, высунутой из кустарника, разглядываю окраины Ржева. Болотная вода чуть не заливает в сапоги, и стоять приходится согнувшись — присесть тут не на что, а распрямиться нельзя, так как голова и плечи окажутся над кустарником, немцы сразу заметят. В такой неудобной позе мне надо простоять часа два, пока не перебью своими снарядами все, что увижу в расположении врага. А уж потом, хочешь не хочешь, придется на виду у немцев перескакивать через железнодорожное полотно в свой окопчик.
И однажды я все-таки разглядел, как немцы снимают чехлы с минометов, чтобы стрелять по нашим, а другие солдаты разгружают с машин ящики с боеприпасами. У меня чуть сердце не выскочило от радости! Вот они, гады, где расположились! Сейчас стрелять начнут! Чтобы такое увидеть, не жалко никаких мук и лишений! Громким шепотом через насыпь передаю команды Рябову, а он повторяет их в телефонную трубку. И вот уже летят наши снаряды и рвутся среди минометов и машин. Все окутывается пылью и дымом. Минометная батарея уничтожена вместе с расчетами. На этот раз она не успела сделать ни одного выстрела.
Какой уже день я уничтожал на окраине Ржева машины, повозки, солдат, постройки, где прятался противник. Теперь фашисты не разгуливали там по-хозяйски, как прежде, а проскакивали, как крысы.
Примерно на третий день немцы вычислили меня и стали искать. Усилили наблюдение за железнодорожным полотном. В мелком болотном кустарничке я не мог просидеть на корточках дотемна и вынужден был возвращаться за насыпь в свое убежище. Справа от нас в двухстах метрах стояла железнодорожная будка — та самая будка, которая уже около месяца не давала возможности дивизии ворваться на окраины Ржева. Из ее каменных амбразур во все стороны неслись пулеметные вихри, и никакими снарядами и атаками мы не могли ее взять. Немецким пулеметчикам, располагавшимся в этой будке, наверное, и поручили выследить меня. Прямая, как стрела, дорога хорошо просматривалась из будки, а мокрое, будто вылизанное языком, полотно насыпи не скрывало ничего. Однажды, как только я перемахнул рельсы, тут же сзади меня пронеслась пулеметная очередь. Пули зазвенели по рельсам, подняли вихри щепы от шпал и со злым свистом разлетелись в разные стороны. Теперь я знал, что немцы караулят меня. Каждое мое возвращение домой превращалось в игру, кто кого обманет.