Де Герсель заметил это превращение во время своей последней охоты в Фуршеттери; временами он несколько мгновений следил за свободной походкой Генриетты; но он не помнил, чтобы когда-нибудь сказал ей хоть слово. Злоупотребления Дерэма, которые он открыл за несколько лет до этого и которые продолжались и росли год за годом, делали ему антипатичной всю ту семью, которую он считал соучастницей. Генриетта, в частности, казалось, безмолвно подтверждала свое соучастие очевидной заботой встречаться с де Герселем как можно реже. Она явно избегала его, в то время как управляющий и его жена соперничали в рабской услужливости перед хозяином.
– А ведь недурно написано письмо этой девочки! – бормотал граф, перечитывая первые попавшиеся ему строки. – И главное, что в ней хорошо – это то, что она не ноет и не пускается в литературу. А потом она и в самом деле сумела избежать пошлости.
Он принялся перечитывать письмо от начала до конца и не мог удержаться, чтобы не улыбнуться. Августин Дерэм писал ему всегда в третьем лице: «Не желает ли господин граф… Свидетельствую господину графу свое почтение…» Его дочь с первого шага уничтожила этот обычай, говоря «Вы» своему хозяину. Вплоть до ее манеры подписываться: «Ваша преданная слуга» – письмо имело вид независимости под личиной покорности: это было приветствием из комедии… Де Герселя забавляло угадывать личность, проявлявшуюся по этим признакам, и для него смутный облик дочери покойного управляющего стал все более и более вырисовываться в определенный образ.
«У нее есть известная повелительная манера подавать прошение; ясно чувствуется, что она не допустит отказа. Мадемуазель Дерэм, без сомнения, – молодая особа нового образца из рода феминисток, приветствующая равенство полов, реформу гражданского права…»
По привычке внимательно исследовать все, что касается женщин, де Герсель поднес окаймленную черным бордюром бумагу к своим ноздрям. От нее отделился нежный запах фиалок. Ничто так не выдает женолюбцам женщину, как аромат. Герсель вспомнил облаву последней зимы, когда однажды утром, входя, чтобы согреться, на ферму Виллемор, он очутился на пороге лицом к лицу с Генриеттой Дерэм. Живость ее голубых глаз и контраст между бледностью ее лица и темным цветом волос поразили его так же, как и изящная талия, которую он угадывал под накидкой. Генриетта показалась смущенной и инстинктивно сделала жест, как бы желая свернуть с дороги. Потом она одумалась и прошла, отвечая на приветствие графа кивком головы. Этот жест не понравился графу, и он сказал себе тогда: «Эта, по крайней мере, хоть не притворяется…» Но он почувствовал вслед за молодой девушкой струю того самого запаха фиалок» который отделялся теперь от этого листка бумаги, окаймленного черным бордюром.
– Только подумать, – бормотал граф, – что во времена моего детства жена управляющего была чем-то в роде служанки в чепце, не умела читать и звала моего отца «господин граф, наш добрый господин». Я. достаточно прожил, чтобы видеть это, и видеть также Генриетту Дерэм, которая одевается, как дама, пишет правильно и на отличной бумаге, которую она душит фиалками, письма, почти такие же любезные, какие могла бы написать девушка моего круга, обращаясь ко мне с просьбой. Ба!.. что же делать? Ни к чему не послужило бы желание остановить паровоз. Эта девочка – дитя своего времени!.. Скучно то, что она украдет у меня втрое больше, чем ее отец; ведь Виктор прав – она хитра.
Граф снова задумался на несколько минут, прежде чем ответить на письмо Генриетты. В сущности, он решился принять ее предложение. Он делал это из лености, из боязни перемен и неожиданностей, как он говорил своему лакею, но также, и главным образом, из любопытства, хотя моралист не назвал бы этого любопытства совершенно здоровым. Насмотревшись на массу побежденных им женщин, победитель невольно лишается уважения к тому, что считают моралью в любви. Соблазнитель подчиняет себе мораль согласно своим инстинктам, как общество подчиняет ее согласно своим интересам. Де Герсель не верил в то, что в любви могут быть добро и зло. Он верил, что любовь является актом, который сам по себе безразличен, но социальные последствия которого могут случайно привести к добру и злу; однако, доверяясь своему инстинкту, он старался не сеять зла вокруг себя.
Думая о Генриетте Дерэм, он был бы самим собой, если бы не останавливался на физическом облике молодой девушки; но он не чувствовал никакого желания и, главное, не строил никаких планов соблазнить ее. Несмотря на манеру держаться «дамой» и форму ее письма, Генриетта Дерэм постоянно представлялась ему дочерью его слуг: старика Августина, ходившего в деревянных башмаках, имевшего грязные ногти и кравшего; старухи Дерэм, следившей за завтраками охотников с кухонным передником на животе и лицом, опаленным пламенем кухонной печи. А Герсель, этот современный Дон-Жуан, не особенно одобрял служанок. Но его любопытство к Генриетте Дерэм возбуждала тайна ее женского облика, который казался ему издали образом нового типа женщины: модернизованной, возвышающейся мещанки.
Он отлично сумел бы заставить ее разговориться, разобрать ее разум и сердце, как умел разобрать механические части автомобиля. У нее, без сомнения, был любовник, и поэтому-то она не хочет выходить замуж. Во всем этом будет очень забавно разобраться, если только когда-нибудь у него найдется свободное время на это.
«И потом, – подумал он, – мне больше нравится разбираться в счетах с глазу на глаз с умеющей держать себя двадцатитрехлетней девушкой, чем с этим животным Августином, от которого несло потом и трубкой».
Наконец граф признался себе, что гораздо дольше оспаривал бы мысль оставить Генриетту Дерэм в должности управляющего, если бы она была бы уродливой старой девой или если бы письмо было написано ее матерью.
Английские часы, помещенные в одном из углов кабинета, звонко пробили двенадцать. Виктор вошел с докладом, что автомобиль подан. Когда граф снова остался один, он написал следующее письмо, забавляясь преувеличенной вежливостью:
«Мадемуазель!
Умоляю Вас принять выражения моего горестного сочувствия постигшему Вас горю, которое лишило меня сотрудника, оцененного мною по достоинству. Если бы я был предупрежден вчера вечером, то, конечно, устроился бы так, чтобы присутствовать на печальной церемонии, в чем прошу уверить Вашу матушку, чтобы она извинила меня.
Ваше письмо самым решительным образом показывает мне, насколько мои интересы совпадают с Вашим желанием. Поэтому мне остается только поблагодарить Вас за желание оставить за собой бремя забот, с которым Вы с такой ловкостью справляетесь уже четыре года. Разумеется, я не вижу никакого основания уменьшать вознаграждение за управление, которое меняется только по имени.
Я найду возможность провести несколько дней в Фуршеттери в средине будущей недели. Если Вам будет возможно привести к этому времени счета в порядок, то я воспользуюсь своим пребыванием там, чтобы официально передать в Ваши руки обязанности по управлению.
Благоволите, сударыня, передать госпоже Дерэм и принять лично выражение моего сожаления и уважения.
Герсель»
– Вот и ладно, – бормотал граф, перечитывая письмо. – Если уж быть обворованным, так уж лучше женщиной, приятной на вид. Но мне было бы неприятно, если бы она приняла меня за болвана.
Он отправился позавтракать в клуб и провел остаток послеобеденного времени с двумя молодыми женщинами, которых обещал сводить на выставку английских портретов XVIII столетия. Они позабавили его наивностью своего снобизма.
«Эти лживые мещанки, – думал он, – хуже, чем самые тщеславные из нашего круга. Они дурно играют комедию аристократизма, и их неловкая игра подчеркивает в наших глазах наши собственные странности. Они – наши илоты».
Однако одна из них, мадам Фуше-Дегар, – родом левантинка, муж которой богатый коммерсант был главным образом известен, как коллекционер саксонского фарфора, – обладала и молодостью, и пикантностью, и известной шаловливостью ума, который заставлял ее время от времени издеваться над собственным снобизмом. Кроме того, она показалась графу интересной с полным отсутствием понятий о нравственности, которое выдавал ее разговор. Ни религии, ни философии – ничего: анархия. Случай довольно частый среди иностранцев, отравляемых Парижем. Герсель договорился увидеться с ней послезавтра, но вечером, ложась в постель и отдаваясь своим ежедневным размышлениям, он констатировал в себя с некоторых пор все усиливающееся желание скрыться из Парижа. В разговорах с самим собой он называл этот припадок отвращения: крах женщин. Это разрешалось внезапным путешествием – недели две в Италии, неделя в Голландии или просто – в период охот – несколькими днями чисто деревенской жизни в Фуршеттери, жизнью охотника и землевладельца, который видит только мужиков да оскотинившихся поселян.