– Вам не кажется иногда, что все сошли с ума? – шепчет Камарич Январеву. – Даже вы сами?
– Это – священное безумие, – убежденно говорит кто-то рядом.
Лица не видно, из полутьмы блестят только огромные глаза, в которых причудливым угловатым демоном отражается типографский станок, занимающий середину помещения.
«Товарищи дружинники!
Мы одни на весь мир. Весь мир смотрит на нас. Одни – с проклятием, другие – с глубоким сочувствием… Мы начали. Мы кончаем…
Ночью разобрать баррикады и всем разойтись далеко. Враг нам не простит. Кровь, насилие и смерть будут следовать по пятам нашим. Но это – ничего. Будущее – за рабочим классом. Поколение за поколением во всех странах на опыте Пресни будут учиться упорству. Мы – непобедимы! Да здравствует борьба и победа рабочих!»
– Как же так? – женщина в синем платье растерянно вертит в руках свежеотпечатанное воззвание. – Мы же давали клятву…
– Так, так! Всем уходить! Распоряжение штаба! – Камарич, уже одетый, деловито распихивает по карманам готовые бомбы и патроны. – Семеновцам отдан приказ: если будет оказано вооруженное сопротивление, то истреблять всех, не арестовывать никого…
– Замечательно! – Январев сидит за лабораторным столом на высоком, крашенном белой краской стуле и неторопливо заряжает револьвер. – То, что нужно.
– Январев, у вас идефикс и лицо праздничное, как пряник, очнитесь, бросьте, надо же понимать, идемте вместе, товарищи проведут по переулкам, через реку за город, – раздраженной скороговоркой, сквозь зубы говорит Камарич.
– Не тратьте на меня время, товарищи. Уходите! – откликается Январев, и товарищи впервые за все время знакомства видят его улыбку. Оказывается, он совсем молод. От натяжения кожи лопается струп на скуле, и поверх выступает ярко-красная капля.
Женщина делает шаг, неловко, локтем вбок поднимает руку, пальцем стирает выступившую кровь и внезапно сама краснеет, как розан. Ей лет 19, не больше.
– Уходите! – повторяет Январев, слезает со стула и, наклонившись, целует женщину в лоб, как покойника. Уже вслед спрашивает. – Как вас зовут?
Она оборачивается.
– Надежда.
– Ну разумеется, – недовольно цедит Камарич. – Как же иначе…
* * *
Ночь морозная и темная. На Горбатом мосту, на Большой Пресне, на Георгиевской и Сенной площадях тлеют головешки от сгоревших баррикад. Чернеет сожженная громада – корпус фабрики Шмита.
Темно-серые шеренги солдат в барашковых шапках медленно и почти бесшумно движутся вперед в окаймлении сугробов. Решительные палочки ружей. Испуганные, злые глаза. Все вместе похоже на оживший орнамент, переданный в черно-белой гамме.
Напряженная тишина взрывается одиноким криком:
– Да здравствует…!
Что именно «да здравствует» услышать не удается. Треск винтовочных выстрелов, редкие разрывы бомб. Запах отчаяния и смерти.
* * *
– Товарищ Январев? Да? Так?.. Да подождите. Не надо пытаться мне помочь, это напрасно… Я учился на фельдшера и могу разобрать… Задет большой сосуд, так что я теперь же истеку кровью, и потому именно хочу просить вас…
– Что-то кому-то передать? Боюсь вас разочаровать, выбор не лучший… я сам…
– Бросьте. У вас дурацкое что-то на лице написано. Не надо – я вам уже с того края говорю, меня слушайте… Тут, с самого начала, среди товарищей пацан есть, лет двенадцати, не больше, зовут Лешкой. Вроде сирота с Хитровки. На равных со всеми, баррикады строил, патроны носил, булыжниками в казаков швырялся. Вообразил себя боевиком, Гаврошем, или может – так, по случаю пристал… Так вот его надо спасти, спасти обязательно – ребенок же, вы понимаете. Он все время рядом со мной держался, я ему велел, и сейчас здесь где-то, но я… уж ничего не вижу… В том на вас рассчитываю, товарищ Январев…
Человек в черном тяжелом бушлате замолчал, истощив жизнь в последнем спасающем усилии, выпустил рукав Январева, поник головой. Январев опустил его на испятнанный кровью снег, своей ладонью прикрыл мертвые глаза вмиг похолодевшими веками. За пазухой взмокло и била лихорадка. Зубы лязгали не ритмично, не попадая друг на друга.
Огляделся во вспыхивающей, потрескивающей выстрелами темноте и сразу заметил щуплую фигурку в нескольких разноразмерных кофтах, перетянутую по талии шерстяным платком.
– Ты Лешка? – спросил он. – Уходим сейчас!
– Дядя Митя… – всхлипнул Лешка.
– Помер дядя Митя, – почти равнодушно сказал Январев. – Тебе приказал жить долго. Идем!
– Не пойду я с тобой! Я с дядей Митей останусь! – отрезал мальчишка. – Почем ты знаешь, может, он еще не насовсем помер!
– Я сам врач, я знаю…
– Что ж ты тогда кровь ему не остановил, коли доктор?! – высокий голос разлетелся соплями, смешался с грязной руганью. – Да пошел ты…
Не тратя больше времени, Январев сгреб мальчишку, ухватив одной рукой за ворот толстой кофты, другой – за повязанный платок и потащил прочь. Не ожидавший атаки Лешка сначала замер, потом начал бешено вырываться. Изловчившись, больно укусил запястье. Январев примерился, отпустил одну руку и прицельно рубанул ладонью по тонкой шее, высовывающейся из ворота. Мальчишка обмяк. Мужчина подхватил его на руки и, припадая на одну ногу, пошел в темноту. Мелькнула естественно (неестественно?) – научная мысль: из проведенного на себе самом эксперимента явствует, что в каждом человеке как бы не вдесятеро больше сил, чем кажется. Вот если бы эти резервы научиться по желанию извлекать и направлять на что-нибудь, кроме вражды взаимной и смертоубийства… То-то бы зажили!
– Товарищ? Это Лешка у вас? Убит? Ранен? Нет? Контужен? Ладно! Сюда, сюда давайте!
Январев узнал маленького человечка с перевязанной головой. Их пути на восставшей Пресне все время пересекались. Наверное, это судьба.
– Давайте сюда, за мной. Я выведу вас… Но! Товарищи ушли за город, в лес, я тоже должен был… Но! Раненные товарищи, я не мог… А вам с ребенком… Вы вообще кто? Медик? Отлично! Можете укрыть его у себя на квартире? Еще лучше! Тогда идемте. Я знаю, как миновать патрули и выйти к Ямскому Полю, я уже вывел так трех товарищей женщин и двух раненных вынесли…
Эта ходка оказалась для маленького человечка последней. Прогремел выстрел ошалевшего от происходящего семеновца. В сполохе недалекого пожара увиделось его широкое крестьянское лицо…
– Январев, бегите! – крикнул человечек, падая лицом в снег.
Действительно побежал, напрягая спину и затылок, и ожидая пули. «Хорошо бы в голову! И все! – подумалось почти нежно. – А мальчишку примут за мертвого. Глядишь, и отлежится.»
– Глянь-ко, ребятенок у него. Не стреляй! – хрипло крикнул кто-то сзади. – И чего приказ? Не звери ж мы – по детям садить!
Свернул за угол, в спасительную темноту, и сразу же споткнулся на больную ногу, упал.
* * *
– Милостивый боже! Что с вами? Откуда?! Как там?! Где вы были все время? Мы уж подумали… Вы… Что у вас с лицом? Что это… кто это у вас?! Откуда вы его взяли?
Он даже не понял, кто задавал вопросы. Все шестеро жильцов меблирашек в Большом Кисельном переулке вместе с хозяйкой Аполинарией Никитичной, почтенной вдовой коллежского асессора, и прислугой прятались от стрельбы в задних комнатах, выходивших на двор. Младший дворник Василий, сердечный друг кухарки Федосьи, то и дело забегал с рассказом о событиях на улице, но из-за присущего Василию с детства косноязычия доклады его ситуацию не проясняли, а, скорее, еще больше запутывали. Теперь все столпились в коридоре, мешая пройти.
Надо было что-то ответить, как-то объяснить, но во рту скопилась и загустела горькая слюна. Ни проглотить, ни тем более сплюнуть ее прилюдно не было никакой возможности. В конце концов он отодвинул ее языком за щеку и сказал невнятно:
– Ребенок. На улице подобрал.
– Он ранен?! – с тревогой спросила одна из сестер Зильберман.
«Зильберманихи» – две белесые, очень похожие друг на друга немки держали довольно популярный среди небогатой интеллигенции «киндергартен» на Софийке, в котором по системе Фриделя обучали детей от трех до восьми лет.