- Вы кур не едите? - спросил я.
- Как сказать… Ем, конечно… Яйца люблю есть. Но курицу ведь режут… Неприятно… Я, к счастью, этого не видал и смотреть не могу.
- А телятину едите?
- Да как же, ем. Окрошку люблю. Конечно, это все несправедливо.
- Ну, а ветчину?
- Свинья все-таки животное эгоистическое. Ну конечно, тоже бы не следовало.
- Свинья по четыре раза в год плодится, - сказал Мазырин. - Если их не есть, то они так расплодятся, что сожрут всех людей.
- Да, в природе нет высшей справедливости, - сказал Горький. - Мне, в сущности, жалко птиц и коров тоже. Молоко у них отнимают, детей едят. А корова ведь сама мать. Человек - скотина порядочная. Если бы меньше было людей, было бы гораздо лучше жить.
- Не хотите ли, Алексей Максимович, поспать с дороги? - предложил я.
- Да, пожалуй, - сказал Горький. - У вас ведь сарай есть. Я бы хотел на сене поспать, давно на сене не спал.
- У меня свежее сено. Только там, в сарае, барсук ручной живет. Вы не испугаетесь? Он не кусается.
- Не кусается - это хорошо. Может быть, он только вас не кусает?
- Постойте, - я пойду его выгоню.
- Ну, пойдемте, я посмотрю, что за зверюга.
Я выгнал из сарая барсука. Он выскочил на свет, сел на травку и стал гладить себя лапками.
- Все время себя охорашивает, - сказал я, - чистый зверь.
- А морда-то у него свиная.
Барсук как-то захрюкал и опять проскочил в сарай.
Горький проводил его взглядом и сказал:
- Стоит ли ложиться?
Видно было, что он боялся барсука, и я устроил ему постель в комнате моего сына, который остался в Москве[313].
К обеду я заказал изжарить кур и гуся, уху из рыбы, пойманной нами, раков, которых любил Шаляпин, жареные грибы, пирог с капустой, слоеные пирожки, ягоды со сливками.
За едой гофмейстер рассказал о том, как ездил на открытие мощей преподобного Серафима Саровского, где был и государь, говорил, что сам видел исцеления больных: человек, который не ходил шестнадцать лет, встал и пошел.
- Исцеление! - засмеялся Горький. - Это бывает и в клиниках. Вот во время пожара параличные сразу выздоравливают и начинают ходить. Причем здесь все эти угодники?
- Вы не верите, что есть угодники? - спросил гофмейстер.
- Нет, я не верю ни в каких святых.
- А как же, - сказал гофмейстер, - Россия-то создана честными людьми веры и праведной жизни.
- Ну нет. Тунеядцы ничего не могут создать. Россия создавалась трудом народа.
- Пугачевыми, - сказал Серов.
- Ну, неизвестно, что было бы, если бы Пугачев победил.
- Вряд ли, все же, Алексей Максимович, от Пугачева можно было ожидать свободы, - сказал гофмейстер. - А сейчас вы находите - народ не свободен?
- Да как сказать… в деревнях посвободнее, а в городах скверно. Вообще, города не так построены. Если бы я строил, то прежде всего построил бы огромный театр для народа, где бы пел Федор. Театр на двадцать пять тысяч человек. Ведь церквей же настроено на десятки тысяч народу.
- Как же строить театр, когда дома еще не построены? - спросил Мазырин.
- Вы бы, конечно, сначала построили храм? - сказал Горький гофмейстеру.
- Да, пожалуй.
- Позвольте, господа, - сказал Мазырин. - Никогда не надо начинать с театра, храма, домов, а первое, что надо строить, - это остроги.
Горький, побледнев, вскочил из-за стола и закричал:
- Что он говорит? Ты слышишь, Федор? Кто это такой?
- Я - кто такой? Я - архитектор, - сказал спокойно Мазырин. - Я знаю, я строю, и каждый подрядчик, каждый рабочий хочет вас надуть, поставить вам плохие материалы, кирпич ставить на песке, цемент уворовать, бетон, железо. Не будь острога, они бы вам показали. Вот я и говорю - город с острога надо начинать строить.
Горький нахмурился:
- Не умно.
- Я-то дело говорю, я-то строил, а вы сочиняете, и говорите глупости - неожиданно выпалил Мазырин.
Все сразу замолчали.
- Постойте, что вы, в чем дело, - вдруг спохватился Шаляпин. - Алексей Максимыч, ты на него не обижайся, это Анчутка сдуру…
Мазырин встал из-за стола и вышел из комнаты.
Через несколько минут в большое окно моей мастерской я увидел, как он пошел по дороге с чемоданчиком в руке.
Я вышел на крыльцо и спросил Василия:
- Куда пошел Мазырин?
- На станцию, - ответил Василий. - Они в Москву поехали.
От всего этого разговора осталось неприятное впечатление. Горький все время молчал.
После завтрака Шаляпин и Горький взяли корзинки и пошли в лес за грибами.
- А каков Мазырин-то! - сказал, смеясь, Серов. - Анчутка-то!… А похож на девицу…
- Горький - романтик, - сказал гофмейстер. - Странно, почему он все сердится? Талантливый писатель, а тон у него точно у обиженной прислуги. Все не так, все во всем виноваты, конечно, кроме него…
Вернувшись, Шаляпин и Горький за обедом ни к кому не обращались и разговаривали только между собой. Прочие молчали. Анчутка еще висел в воздухе.
К вечеру Горький уехал[314].
На рыбной ловле
Был дождливый день. Мы сидели дома.
- Вот дождик перестанет, - сказал я, - пойдем ловить рыбу на удочку. После дождя рыба хорошо берет.
Шаляпин, скучая, пел:
Вдоль да по речке.
Речке по Казанке.
Серый селезень плывет…
Одно и то же, бесконечно.
А Серов сидел и писал из окна этюд - сарай, пни, колодезь, корову.
Скучно в деревне в ненастную пору.
- Федя, брось ты этого селезня тянуть. Надоело.
- Ты слышишь, Антон, - сказал Шаляпин Серову (имя Серова - Валентин. Мы звали его Валентошей, Антошей, Антоном), - Константину не нравится, что я пою. Плохо пою. А кто ж, позвольте вас спросить, поет лучше меня, Константин Алексеевич?
- А вот есть. Цыганка одна поет лучше тебя.
- Слышишь, Антон. Коська-то ведь с ума сошел. Какая цыганка?
- Варя Панина. Поет замечательно. И голос дивный[315].
- Ты слышишь, Антон? Коську пора в больницу отправить. Это какая же, позвольте вас спросить, Константин Алексеевич, Варя Панина?
- В «Стрельне» поет. За пятерку песню поет. И поет как надо… Ну, погода разгулялась, пойдем-ка лучше ловить рыбу…
Я захватил удочки, сажалку и лесы. Мы пошли мокрым лесом, спускаясь под горку, и вышли на луг.
Над соседним бугром, над крышами мокрых сараев, в небесах полукругом светилась радуга. Было тихо, тепло и пахло дождем, сеном и рекой.
На берегу мы сели в лодку и, опираясь деревянным колом, поплыли вниз по течению. Показался желтый песчаный обрыв по ту сторону реки. Я остановился у берега, воткнул кол, привязал веревку и, распустив ее, переплыл на другую сторону берега.
На той стороне я тоже вбил кол в землю и привязал к нему туго второй конец веревки. А потом, держа веревку руками, переправился назад, где стоял Шаляпин.
- Садись, здесь хорошее место.
С Шаляпиным вместе я, вновь перебирая веревку, доплыл до середины реки и закрепил лодку. Вот здесь будем ловить.
Отмерив грузом глубину реки, я на удочках установил поплавок, чтобы наживка едва касалась дна, и набросал с лодки прикормки - пареной ржи.
- Вот смотри: на этот маленький крючок надо надеть три зернышка и опускай в воду. Видишь маленький груз на леске. Смотри, как идет поплавок по течению. Он чуть-чуть виден. Я нарочно так сделал. Как только его окунет - ты тихонько подсекай концом удилища. И поймаешь.
- Нет, брат, этак я никогда не ловил. Я просто сажаю червяка и сижу покуда рыба клюнет. Тогда и тащу.
Мой поплавок медленно шел по течению реки и вдруг пропал. Я дернул кончик удочки - рыба медленно шла, подергивая конец. У лодки я ее подхватил подсачком.
- Что поймал? - спросил Шаляпин. - Какая здоровая.
- Язь.
Шаляпин тоже внимательно следил за поплавком и вдруг изо всех сил дернул удочку. Леска оборвалась.
- Что ж ты так, наотмашь? Обрадовался сдуру. Леска-то тонкая, а рыба большая попала.