Литмир - Электронная Библиотека
A
A

33

 На следующий день наряд конной милиции заметил на левом берегу Волги человека, уходившего из города. Был он в шинели, в кепке, высокий. На окрик остановился и сдался без выстрела, хотя в сугробе, недалеко от дороги, обнаружили брошенный им наган. Это был Хрусталь. Вот теперь он признался, что снял кольца и вырвал серьги из ушей у женщины. Но кражу муки отрицал опять. — Знать не знаю, что за мука. Не узнал он и Би Бо Бо, которого Саша Карасев все же выловил в подвалах под ткацкими корпусами. Долго разглядывал тупо улыбающегося подростка, потом ответил: — Вроде как припоминаю, а где встречал — не помню… Би Бо Бо еще шире разинул рот и тоже вдруг затряс головой, хотя перед этим признался Подсевкину на допросе, что знает он Хрусталя и что был в тот вечер на стреме возле склада «Хлебопродукт». Надо думать, что он решил во всем походить на своего любимца. Допрос их отложили пока. К вечеру этого дня Костю вызвал в коридор дежурный. Выйдя, увидел там рыжебородого мужичка, приехавшего в город зарабатывать на лошадь. — Тебе чего, дядя? — спросил, добавив шутливо: — Иль заработал уже на лошадь? — Мальчишку я ищу, Коляя–то, — сказал строго Михей. — Был я в ночлежке. Так заведующий велел сходить до тебя. Мол, должен инспектор знать, где Коляй, потому как его будто ищут… — Ну, здесь он, — ответил Костя, удивляясь. — А тебе зачем? — Да вот заработал я на путях, купил еды. Ну и ему решил… Покормить… Как дома, тут не накормите. — Не накормим, — согласился Костя. — Утром горбушка с кипятком. — Ну вот, — как обрадовался Михей, — а я ему колбасы, да еще селедочку, да горчичного хлеба… Пусть поправляется… Обязан я ему очень, работу, можно сказать, подыскал мне. Тогда Костя повел его в «дознанщицкую», тихую сегодня, пустую. — Ну, раз пришел, посиди, а я за ним схожу. Когда он ввел Кольку Болтай Ногами в «дознанщицкую», Михей даже встал, и были теперь совсем похожи они на отца с сыном. С жалостью и добротой смотрел крестьянин на парнишку. — Ах ты, бедолага. Остричь бы тебя да вымыть. Колька Болтай Ногами переступил с ноги на ногу, потрогал косицы волос на виске. И удивился тут Костя. Подумать только: с ними вот, с агентами, всегда сжат парнишка. Брови сдвинуты непримиримо, глаза — в пол, зубы стиснуты. И весь он как бы говорит: попробуйте, узнайте что–нибудь от меня… А тут и глаза виноватые, и вроде бы даже поблескивают они: уж не всплакнуть ли решил? — Ах ты, бедолага, — снова сказал Михей, вынимая из котомки каравай, круг колбасы. — Вот купил тебе, заработал там, на путях, а потом на разгрузке. Давай ешь или забирай с собой. Чего притих–то? Он оглянулся на Костю, стоявшего у дверей, и улыбнулся: — На бирже не таким был. Орал во все горло: «А ну, напрись, робя!» А тут и рот боится открыть. — Освобождаем его, — ответил Костя, — как случайного по этому делу. — Куда же он теперича? — спросил Михей. — Нешто снова в ночлежку, не приведи бог кому–либо туда. — В приемник направим… Там поживет пока. — А коль выпускают, — засуетился Михей, пряча снова в котомку колбасу и хлеб, — так мы с тобой поедим по–людски, где–нибудь в трактире. Да и подумаем, что делать дальше–то. Вот что, — тут же проговорил он, — а может, ко мне в деревню? В бане попаримся. А там видно будет. Костя с удивлением взглянул на него: — Это ты что же, серьезно? Семья ведь у тебя? — Найдется кусок, да и дело найдется. Айда, Коляй. К вечеру и дома будем. Теперь Костя сурово покачал головой: — Спасибо тебе, дядька, но не положено… И кормить надо. Не положено, — повторил он, отводя глаза от растерянного взгляда крестьянина. — Вот что, раз решил покормить его, сведи в трактир «Биржа». А потом отведешь на станцию, в приемник. Бумагу я выдам. Вроде дежурного милиционера будешь. Там, в приемнике, его и остригут, и помоют, может, и одежонку новую дадут, а нет — так и эту прожгут как следует, выгонят насекомых. А после поедет он на вигоневую фабрику. Договорился я с директором фабрики. Возьмут учеником художника… Михей посмотрел на Кольку Болтай Ногами, а тот вопросительно — на Костю. — Не сбежишь? — спросил Костя его. — Не подведешь меня снова? — Не сбегу, — пообещал беспризорник, — зачем же, раз я художником буду. — Не художником пока, а учеником, — засмеялся Костя, — до художника тебе еще далеко, Коля… Он проводил их до выхода. Долго не закрывал дверь, глядя, как шли они оба по направлению к Мытному двору. О чем–то говорили и казались приятелями–подростками в этих надвигающихся сумерках. Навстречу им уже попадались люди с новогодними покупками. Какой–то старик пронес елку, высоко подняв ее над головой, и запах снега теперь смешался с запахом хвои. Прошла в дорогом манто дама, прижимая к груди пакеты с покупками, ветки елки, искусственные цветы пучками. Поправила шапочку, глянула искоса, поравнявшись с Костей, — снег мягко пел под сапожками. У нее ожидался веселый и нарядный Новый год. А как встретит праздник вот этот мальчишка в мятой, окорнанной до колен зеленой шинели и смешном картузе? На углу Колька Болтай Ногами обернулся, — увидев Костю, вдруг прибавил шаг, как опасался, что тот вдруг позовет обратно. Каким он, Колька, будет много годов спустя? Может, станет художником все же. Или уведут его снова старые дружки в уголовный мир, изломают его душу, вытравят все мечты… Каким он будет?.. Проходя коридором, мимо дверей во двор, где временно содержались задержанные, он остановился. Потом вышел во двор, спустился по лестнице в камеру. Хрусталь лежал на нарах — в шинели, в кепке. Увидев Костю, сел. — Вот что, — подсев к нему на нары, сказал Костя. — Кто же тебя, Хрусталь, послал за мукой? И где мука? Тот покачал головой, усмехнувшись, сказал: — Не имею к этой краже касательства… Он упрямо сдвинул брови, добавил: — Не брал муки… Кого–то он боялся. Ясно же — не Горбуна. Кого же? Он, отпетый рецидивист, которого наверняка ждет суровый приговор губсуда. Уж не Хиву ли? Но он тих и толст, он сидит на завалинке и покуривает. И все же — не Хиву ли?

34

 Викентий Александрович ждал ответа из Вологды от своего знакомого Сапожникова. Комиссионера на место Вощинина найти было нелегко, а сливочное масло все дорожало. Поэтому пришлось договариваться телеграммой, без личной встречи. Но Сапожников молчал, и это молчание тревожило. Надо было посылать новую телеграмму — тем более что сегодня Синягин пригласил его к себе в гости. Жаден мужик, но хлебосол в отдельные дни — в сретенье, в масленицу, вот и сейчас, на Новый год. Вечером Викентий Александрович приехал на станцию. В душном зале, на столике, засыпанном шелухой, закапанном почему–то стеарином, он на листке бумаги набросал текст телеграммы Сапожникову. За аппаратом сидела та знакомая барышня — с кудельками на лбу, со стреляющими глазами. Увидев его, она воскликнула радостно: — А вам телеграмма из Вологды, только что приняла. Викентий Александрович сунул поспешно в карман пиджака заготовленный текст и принял телеграмму от барышни. Пробежал ее быстро глазами. Ну что ж, Сапожников обещал вагон. — Благодарю. Хорошего вам праздника, с суженым чтобы. Барышня даже визгнула от удовольствия, а Викентий Александрович, огладив бородку, двинулся к выходу на площадь. Она была заставлена крестьянскими санями — ожидался вечерний поезд. Подлетали легковые извозчики; лошади, храпя, водили дымными ноздрями над головами людей, слепо оглядывая их стеклянными глазами. В один из возков Викентий Александрович сел, не поглядев на возницу. А тот, перегнувшись, хрипловато пробасил: — Вот те и встреча… Добрый вечер, Викентий Александрович. С наступающим вас Новым годом. Теперь и Трубышев узнал его: Сорочкин — извозчик, живший в его, трубышевском, доме. Кажется, в нижнем этаже, на задворках; был трезвого образа, платил аккуратно, одинокий, по причине выбитого левого глаза, и сейчас закрытого повязкой. — Сорочкин я, — напомнил возница. — В доме вашем жил… — Как же, как же… К дому булочника Синягина меня, — проговорил Викентий Александрович, а Сорочкин, трогая лошадь: — Проезжал я только что мимо вашего бывшего дома. В упадке он. Трубы сточные висят, крыша набок, двери болтаются туда–сюда. Нет хозяина, что и говорить. — Да–да, — все так же рассеянно отозвался Трубышев. — Конечно, государству пока не до жильцов… Он вспомнил дом с какой–то нахлынувшей в сердце грустью. Дом достался ему по наследству. Отец Викентия Александровича был землевладельцем в усадьбе за Волгой, на высоком берегу, среди березовых рощ, среди липовых аллей, прячущих в тени затейливые беседки. И белые колонны усадьбы, возле парадной двери, проглядывали сквозь листву диковинными березовыми, очищенными от сучьев, стволами. После отмены крепостного права крестьяне стали рассыпаться по городам, по фабрикам и заводам, бросая жомкую от дождей землю, измозглый картофель, литые пласты навоза, ребрастых лошаденок, соломенные крыши, погнутую, почерневшую утварь в избах… — Потянулись за счастьем, — как говаривал иронически и злобно отец. — Свободы не найдут только, потому что земля эта для людей — что банка для пауков… Беги по стене, беги, ан вверху–то крышка… Беги назад тогда. Но бежать и самому пришлось. Усадьба начала хиреть без рабочей силы. Наемные рабочие в такую глухомань не добирались, да и дорога стала эта рабочая сила. Дорога и хитра. Доработав, скажем, до петрова дня, требовала прибавки втридорога, не получив согласия, уходила. Везде ее встречали с почетом, везде ей платили заново уже. Тогда, продав усадьбу и все тягло, перебрался отец в город и вот построил быстро небольшой особнячок да этот, на полквартала, домина, который стал сдавать жильцам. Городская жизнь с ее толкотней и дневными заботами, дымом и пылью живо свернула старика, скрутила, согнула, превратила в скрюченную, с красными глазами развалину. Дом перешел в руки Викентия Александровича. Был этот дом в два этажа с пристройками. Много комнат, длинные коридоры. Комнаты всегда были полны народа. Жили офицеры, официанты из «Бристоля», музыканты из шантанов, коммерсанты из Бобруйска, из Лодзи, всякие темные личности. Он, Викентий Александрович, лишних документов не спрашивал, главное, что он требовал от жильцов, — нравственного образа жизни, тишины и своевременной платы. Кланялся весь этот народ Викентию Александровичу… Низко в пояс, с угодливыми улыбочками. Мог выгнать с помощью околоточного на панель вместе с чемоданами, с корзинками, узлами… Будешь кланяться и улыбаться. Живут теперь в этом доме другие жильцы — рабочие семьи, оставшиеся без домов, сгоревших в мятеж. А хотелось бы, ой как хотелось бы снова в этот дом, по коридору — хозяином, принимая низкие поклоны… Хотелось бы… — Подумать только, Викентий Александрович, — кричал в круп лошади Сорочкин, — были вы большой человек, можно сказать, первой гильдии. А топеричи, слыхал я, кассиром. И непонятно было, смеялся он или сочувствовал. Викентий Александрович без злобы посмотрел на широченную спину под нагольным полушубком, на чернеющую на седом затылке повязку. «Кассир»… Это верно. В возке вот он, Трубышев, — кассир, на фабрике — тоже. Бухгалтерша окликает его, как мальчишку в трактире на побегушках. Директор, кажется, не замечает: как же, Трубышев — из «бывших»… Истопник, мужик из красногвардейцев, прослышав о родословной Трубышева, смотрит зверем. Того и гляди, обрушит прокопченную кочергу на голову. И когда он возится за спиной, Викентий Александрович всегда в ожидании нависшей опасности. Но это все там, на фабрике. Вот дома, в плетеном из бамбука кресле, он другой. Здесь он во многих лицах — и коммерсант, и ростовщик, и торговец. — Вот здесь, пожалуй, — проговорил, похлопав Сорочкина по плечу. — К самому подъезду и не надо. Пройдусь. Он вылез на заснеженный тротуар, сунул руку в карман за мелочью. — Да–а, — задумчиво проговорил извозчик, пересчитав деньги, — сразу видно, кто у тебя ехал: комиссаришка ли в кожаных галифе или знатный человек. Викентий Александрович помахал рукой, не спеша, заложив за спину руки, пошел тротуаром к дому Синягина, окна которого были полны мечущимися тенями. Настроение у него было мрачное.

22
{"b":"243801","o":1}