Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я пишу в гостинице, в Нью-Йорке, который сам по себе и город, и страна, и мир. Я на восьмом этаже. Комната угловая. Окно на 61-ю улицу, другое — на парк. В двух ракурсах, сходясь под углом, — панорама, к которой ничего не надо добавлять. На фоне голубизны неба серые (под солнцем светлее, в тени темней) силуэты высоких, прорезающих небо домов, линии, линии, линии. Кто может говорить, что Нью-Йорк некрасив? Когда Нью-Йорк наконец уберет свои черные лестницы с фасадов и сделает Гарлем не мусорным мешком, а зеленым городом, то объединенная нация черных и белых нью-йоркцев будет гордиться своим городом, может, самым особенным в мире, городом — олицетворением понятия «город».

А мне он — город из городов, уже готовый в наше будущее, только не надо разговоров апокалиптического свойства, у меня от них ощущение оскомины. Будущее будет, и, конечно же, нам, людям, станет мало только автомобилей, и с этих плоских крыш будут взлетать всякие красно-желто-голубые и зеленые вертолетики, дельта-планчики и прочее индивидуально-летательное, и с каждого будет доноситься встречному: «Have a nice day!»

Какая разница, в июне или в другое время года встретятся Горбачев или Рейган, и какая разница, кто из них капризничает. Горбачев ли похож на девицу, которую приглашают поужинать, а она, надув губки, так это протяжно: «Не знаю, может быть, надо подумать, пожалуй, что и нет, — явно давая понять: — А меня и другой может пригласить, может, даже и получше и вообще… Сколько заплатите?» Рейган ли девица, заявляющая: «Я или она. Сейчас или никогда». А может, все-таки оба они — кавалеры-мужчины, мужи? И тогда встрече, ужину, ланчу, взаимоулыбкам не стоит придавать столько значения. На эти мысли меня навела газета — 1 апреля 1986, — они мне вообще-то совсем лишние все трое: и газета, и два главы государств.

Я, наверно, один из самых необеспокоенных на Земле людей. Не обеспокоенных теми проблемами, которые Рейган и Горбачев грозятся обсуждать или не обсуждать, если встретятся или не встретятся. Мне мой муж всего четыре месяца назад (Господи, я его не видела уже четыре месяца, и так хочется быть вместе) сказал: «Мир сейчас так далек от войны, как давно не был». Я ему верю и в этом смысле живу спокойно. Тем паче, мне хватает своих забот, своих волнений и своей беды под завязку. Вот лучше я запомню на все мне отпущенное время, что сегодня я видела невероятное из окна этой комнаты. Я встала рано — едва после шести. Над деревьями парка чуть-чуть клубился дым проклевывающейся листвы, а трава еще даже не была зеленоватой. В ней был оттенок желтизны — оттенок начала травы, ее новорожденности.

А сейчас 12 часов, и зеленый дым уже вовсю над деревьями, и трава стала-таки зелененькой, нежно-нежно зелененькой. Так быстро, всего за шесть часов, пришла весна. Господи, как хочется, чтобы все в этом мире было хорошо. Говорят, Нью-Йорк лучше всего весной. Я пошла в город.

Пришла пора принять самое главное, самое трудное за пять месяцев здешней жизни решение. Маме и всем нам. Маме о себе, мне о ней и всем нам вместе — тоже о ней.

Она приехала в гости к внукам. Мы надеялись, что положение моего мужа хоть как-то улучшится? и она сможет вернуться. Теперь я понимаю нереальность этого — во всяком случае, в ближайшем будущем. Взять ее с собой сейчас назад в СССР означало бы, что она должна будет жить совсем одна в Москве без нашей помощи или жить вместе с нами в нашем заключении, в нашей изоляции, в нашем бесправии. Она уже однажды прошла советский лагерь и потом ссылку. Я не могу снова сама отправить ее в ссылку. Но очень трудно уже шесть лет быть в гостях, не имея собственной квартиры, собственного пенсионного обеспечения и возможности медицинской помощи. Статус постоянного жителя США дал бы ей ощущение свободы и самостоятельности.

В ее положении есть некоторая трудность. С 1924 года она была членом КПСС. Это ее членство, конечно, прерывалось, пока она была в тюрьме, лагере и ссылке, но после реабилитации в 1954 году она была вновь восстановлена в рядах партии. Если бы она отказалась от этого, то она лишилась бы возможности получать свою персональную пенсию — 80 рублей. С мая 1980 года она находится в США, и ее членство в КПСС механически прервалось, фактически же она прекратила свою связь с партией с тех пор, как приняла в свой дом академика Сахарова.

Наверно, ей дадут статус постоянного жителя. Эта страна так широко распахивает двери своего дома, и я совсем не боюсь, что маме будет плохо. Но почему так щемит сердце? и так трудно далось это решение и все время как-то по-детски кажется, что, может, мы еще не решили? Решили? Решили.

Я не заметила, как моя рукопись стала толстеть и все тоньше становится стопка чистой бумаги. Но я сказала еще не все, что хотела. Мне еще это предстоит — сегодня или завтра, во всяком случае скоро — надолго откладывать я не могу, ведь все, что я хочу сказать, я должна сказать до 2 июня. Это срок моей свободы говорить. Только ли говорить? Когда я приехала — нет, когда я прилетела, — мне казалось, что «у меня в запасе вечность».

Впереди были четыре месяца. Я сама с самого начала отпустила себе столько, и в этом моем решении ОВИР не имел никакого значения. Еще в Шереметьево я сказала друзьям: «Встречайте меня первого апреля». Это оказалось почти первоапрельской шуткой. И не потому, что я стала продлевать свое пребывание в США сразу не на месяц, а на целых три — уж больно грозна была операция. Но потому, что, я думаю, друзьям просто не придется меня встречать. Меня без них встретят другие, кому это поручат по службе. Если все же встретят друзья, то я буду обрадована, удивлена, поражена и готова просить прощения у тех, кого мое предположение обидело. Я же, со своей стороны, по возвращении хочу, чтобы передо мной извинился следователь Колесников. Он предполагал, что я не вернусь. Я вполне могу просить его «к барьеру». А всем друзьям и прочим людям прощаю их предположения, что я не вернусь.

Я возвращаюсь. Зачем? Я вовсе не тоскую по березкам — по дереву, магазину, кафе. Кстати, здесь в Бостоне милые киевляне Миша и Валя открыли свою «Березку». Ничего магазин, вкусный. Вполне удовлетворяет и гастрономическим потребностям выходцев из СССР (здесь все говорят «из России») и их совсем не безумной ностальгии.

Про эмиграцию. Видишь многих, кому трудно: и близкие друзья наши, и чуть знакомые люди, и многие пожилые эмигранты иногда говорят о своих трудностях, жалуются. Но не было ни одного, кто бы хотел туда, назад. Это не значит, что я сомневаюсь в сообщениях советской печати о многих, кому на Западе жить невыносимо трудно и кто просит советское правительство разрешить вернуться. Конечно, такие есть, но мне не попадались. Зато многие говорят, что есть эмигрантский сон из категории самых страшных, когда человек переживает кошмар возвращения и просыпается в холодном поту. Мне такие еще не снились. Но ощущение сжимающейся шагреневой кожи, стука часов, отсчитывающих мое время, я ощущаю внутри себя все резче и резче.

Вечером сын и невестка едут к себе, и моя младшая, здесь родившаяся внучка говорит: «Давай поцелуемся». А я думаю: «Сколько еще таких вечеров?» Утром старшие идут в школу, говорят, что будут делать днем — то баскетбол, то урок русского языка. «Сколько раз утром при мне они уйдут в школу?» — уже колотится вопрос у меня где-то внутри. И как всегда, когда человеку страшно, подымается там, где-то в тебе, этот неопределенный и тревожный холодок. Скоро.

Уже прошло в пять раз больше дней и ночей здесь, чем мне их осталось. Уже мы знаем, что 23 мая мы отвели на прощание со всеми, кто захочет прийти или приехать со мной проститься.

Уже я составляю список, что купить. Уже Андрюша написал мне в своей открытке от 25 марта в шутку и всерьез задание в песенно-стиховом ладе: «Смилуйся, государыня рыбка! Купи мне домашние джинсы, старые-то совсем развалились. И еще просторную куртку, я и в красной хожу не вылезая. И еще что Бог на душу положит. Он тебе дурного не подкинет». Уже я думаю, когда будет в последний раз Вашингтон, когда Нью-Йорк. Уже! уже! уже! И почти не остается никаких «еще».

57
{"b":"243645","o":1}