Днем мы много были на улице. Уезжали на машине в какие-нибудь перелесочки, где была тень и какой-нибудь намек на природу, и даже собирали грибы в одной из узких полосок лесопосадок. Кстати, кинокадры, где Андрей стоит спиной, и те, где мы собираем грибы или грибы на капоте лежат, — сделаны именно в эти дни.
Погода была, в общем, хорошая — даже если и не чересчур теплая, то почти все дни были ясные. Гебешники ездили за нами вплотную, на двух машинах, ходили между деревьями. На самом деле, наедине мы не были ни минуты, и это тоже доказывают те кадры, которые вошли в фильмы, показанные на Западе.
25-го прошло две недели с тех пор, как Андрей вышел из больницы. Вечером он снова начал голодовку, то есть снова принял слабительное, сделал клизму, послал телеграмму Горбачеву. 27-го был день рождения Алеши. Андрей еще раньше, когда вышел, спросил, послала ли я поздравительную телеграмму ко дню рождения Ремки 25 июня. Я сказала, что не послала, что с тех пор, как я поняла, что телеграммы подделываются, я перестала их посылать в Москву и детям. Но Андрей считал, что Алеше все-таки надо послать. Я сказала что-то вроде «перебьется», и Андрей пытался меня уговорить, что это уже чрезмерная жестокость — не послать поздравления ему в день рождения.
Утро 27-го началось, как всегда: Андрей вышел на балкон, я, плотно закрыв дверь в кухню, чтобы ему не было слышно запаха, выпила кофе. Потом мы стали собираться поехать куда-нибудь на машине. Но собирались не очень быстро, а у меня оставалась небольшая стирка и еще какие-то дела. Пока я все это сделала, было уже полпервого. Кстати, уже с 25-го числа у меня была в коридоре собранная целлофановая сумка, где лежало Андрееве белье, принадлежности для бритья и умывания, новый маленький приемник, который мы купили, бумага, очки и другие нужные мелочи. Мы понимали, что за ним могут прийти в любой день и час. Но, когда приходят, это все-таки всегда оказывается неожиданным. Чувствовал себя Андрей хорошо, шел третий день голодовки. Был он вполне бодрый, даже делал утром зарядку.
Около часу дня мы собирались выходить из дома, в это время раздался звонок в дверь, и вновь появился доктор Обухов со всей своей мужской и женской командой, опять вместе с ним было человек восемь. И был этакий полуигривый тон, когда Обухов сказал: «Ну, что ж, Андрей Дмитриевич, мы за вами». И тут я не выдержала — когда я представила, что они снова будут валить Андрея на диван, делать ему силой укол и тащить, я подошла к Андрею и сказала: «Андрюшенька, иди так, не надо». Они его взяли под руки и полуволоком повели. Он не очень сопротивлялся. Я кому-то из них всунула этот целлофановый пакет, который у меня был собран Андрею, и так они ушли.
Опять я осталась одна, опять неизвестно, на сколько времени. Опять с чувством, что он полностью в их руках и они могут сделать все что угодно: бить, колоть, убивать, миловать — все!
Я собралась и поехала слушать радио, хотя Андрей, даже уходя, сказал: «День рождения Алешки, ты помнишь?» Я сказала: «Помню». Но ехать давать телеграмму не захотела, считая, что она только собьет всех с толку, поехала слушать радио. Вот тут — я не помню, в этот день или на следующий — я услышала о фильме: как мы ходили в кино, как мы благополучно и хорошо существуем. Боже мой! Какой ужас вызвала у меня эта передача! Ужас, оттого, что этой лжи совершенно невозможно противостоять. Совершенно невозможно знать, где, когда еще они будут фальсифицировать нашу жизнь.
И опять пошли пустые дни, быстрые и медленные. Чтение, штопка никому не нужных вещей или почти ненужных, мытье стен, иногда нужное, а иногда тоже ненужное, возня с цветами. Все это через силу, все сжав себя, как в кулак, и заставляя. Я не худела — того чувства отвращения к пище и ежедневного похудения, ежедневной потери веса, которая была в первые три месяца отсутствия Андрея, больше не было. Я не прибавляла в весе, но как остановилась. А по вечерам, как маятник, меряя шагами балкон, сама себе вслух читала стихи, чтобы не разучиться говорить. И чтобы ответить себе на вопрос: «Кому и зачем нужна поэзия?»
Я все время пыталась передать информацию о нас. Тут был один эпизод, о котором до сих пор еще не время рассказывать. Я так и не знаю, что произошло, хотя было сделано все для того, чтобы полная информация о нашем лете 85-го вышла за пределы Горького, — где-то на каком-то этапе что-то сорвалось. А иногда я думаю, что не сорвалось, а было сорвано теми, кому я это доверила, и поэтому вся почта пришла в Ньютон спустя 10 месяцев, уже когда я сама была здесь.
Андрей тоже делал подобные попытки. Я знаю об одном случае, когда еще в апреле информация его дошла до Москвы. К сожалению, те, к кому она пришла, побоялись публиковать собственноручный текст Сахарова. Они сделали купюры и позже даже перевели на английский.[109] Наверно, это была большая работа. Но она привела к тому, что ребята в Штатах не приняли эту информацию за подлинную. Да и трудно было. Я бы тоже, наверно, засомневалась.
А дни шли, шел август. День рождения мамы. Телеграмма от Лени Литинского с просьбой сообщить, когда ее день рождения. Я ему не ответила. Маме телеграмму я не послала. По радио все больше и больше слышала о нас и понимала, что моя тактика не посылать телеграмм даже в такие дни, как день рождения мамы, правильная. Раз все подделывается, значит, мы должны молчать.
Очень медленно шло время. Очень медленные были дни, и очень быстро пришла осень. В августе уже стало холодно.
5 сентября днем я была дома, по радио я уже слышала о голодовке Алеши. О ней говорили каждый день, и передач этих становилось все больше; о нас говорили много. Я сидела дома, это было около 3-х часов, я хотела выехать слушать радио к четырем часам, вдруг вошел Андрей. Я бросилась к нему, а он как-то сразу очень настороженно сказал мне: «Не радуйся, я только на три часа». Видимо, у меня было такое недоуменное выражение лица, что он сразу же объяснил: «Ко мне вновь приезжал Соколов, он просит написать некоторые бумаги».Я, не слушая дальше, сразу взвилась и закричала: «КГБ — на три буквы!» Андрей очень спокойно и как-то очень тихо сказал: «Да ты послушай». И я смолкла.
Он сказал: «От тебя просят написать, что если тебе будет разрешена поездка для встречи с матерью и детьми и для лечения, то ты не будешь устраивать пресс-конференций, общаться с корреспондентами, то, другое, третье». Когда я поняла, что от меня только требуется закрыть рот от прессы, я сказала: «Да ради Бога!» Спросила: «А что от тебя?» — «А от меня — тоже». И я как-то отвлеклась от содержания того, что от него требуется, — мы стали друг другу рассказывать, что с нами происходило. И я опять забыла сказать Андрею, что мое прошение о помиловании отклонено.
Андрей сказал, что к нему сегодня утром приехал Соколов. Он-то и потребовал такую бумажку, сказал, что Горбачев дал указание разобраться в ситуации с Сахаровым. Когда я села за машинку, я спросила, кому должна быть адресована моя бумажка. А потом сказала: «Нет, я никому не буду адресовать». И в том углу, где полагается писать, кому и от кого, я ничего не написала, никак не озаглавила эту бумажку. Оставив несколько строчек пустого места наверху, я с красной строки написала: «В случае, если мне будет разрешена поездка за рубеж для встречи с матерью, детьми и внуками, а также для лечения, я не буду устраивать пресс-конференций, давать интервью. Елена Боннэр. 5 сентября 1985 года», — и отдала эту бумажку Андрею. И снова вернулась к вопросу, а что же требуется от него.
Тут он мне показал проект своей бумаги, в которой было написано: «Я признаю обоснованным отказ мне в выезде за границу, так как считаю, что обладаю знанием военных тайн (не помню, как у него дословно). Однако это не значит, что я признаю законной мою высылку и изоляцию в Горьком. В дальнейшем, если моей жене будет разрешена поездка за границу для лечения и встречи с близкими, я собираюсь сосредоточиться на научной работе и частной жизни, однако оставляю за собой право выступать по общественным проблемам в экстремальных ситуациях».