Спустя два дня после этого разговора мне удалось купить учебник педиатрии в магазине, где продаются книги, изданные в соцстранах. Учебник был переведен с болгарского. Я послала его Обухову, отчеркнув те места, где написано, что дигиталис при врожденных или юношеских экстрасистолиях, которые сохраняются всю жизнь, противопоказан.
Так я и жила до 6 сентября, ничего не зная про Андрея, кроме того, что мне сказали Евдокимова и Обухов, тоскуя, стараясь держать себя в руках. 6-го пришла ко мне секретарь суда и принесла повестку о вызове в суд на 7-е число на кассационное заседание. Беспрецедентно! Оказалось, что Верховный суд РСФСР приезжает на кассационное заседание в Горький. Это для того, чтобы соблюсти даже тут такую возможность для осужденного, как присутствие на кассационном суде, и для того, чтобы никто в Москве не узнал, что суд надо мной уже состоялся и я осуждена. Меня вызывают на кассационный суд, но кассационный суд проходит не в Москве, а в Горьком. Потом спустя два года я узнаю, что в Москве все ждали кассационного суда и никто не мог узнать, когда же он был и был ли вообще. Так и не узнали, когда же была кассация, как до этого ничего толком не знали о суде, и адвокат никому ничего не сказала.
7-го я явилась на кассационный суд. Приехала Резникова. Она повторила свои доводы. Мне дали высказаться, я повторила все, что говорила суду, и сказала, что виновной себя не признаю. После этого было определение, ничем не отличающееся от приговора, и я стала формально ссыльной. Сразу же из зала суда, где, между прочим, телевидение или кто-то снимал меня без конца — именно не на суде, а на кассационном заседании, — меня попросили пройти на первый этаж в комнату такую-то к начальнику такому-то. Там был начальник 5-го отдела МВД Горьковской области, который отобрал у меня паспорт и дал мне справку, что я являюсь ссыльной. Заявил на мой вопрос, что за вещами в Москву поехать я не имею права, что никуда за пределы Горького выезжать я не имею права, что местом ссылки мне назначен Горький и что я имею все права граждан СССР, кроме права покидать этот город.
Тогда я ему заявила, что я инвалид войны и пусть мне как инвалиду войны будет обеспечение продуктами и другие льготы, положенные инвалидам войны. Он немножко растерялся, но, в общем, не возражал. Вся моя беседа с ним продолжалась пять-семь минут. Он мне еще сказал, что 12-го числа я должна явиться для получения удостоверения ссыльной в ОВД Приокского района города Горького, и назвал фамилию, к кому.
Так я стала формально ссыльной. После этого я опять очень быстро распрощалась с Резниковой и заторопилась домой в надежде, что Андрей будет дома. Но Андрея дома не было.
Я многое пропустила. Во-первых, за это лето я несколько раз обращалась в неотложную помощь. Один раз, видимо, гебешники услышали ночью мои стоны, и неотложку мне вызвал якобы милиционер, как мне было сказано. Я обращалась в неотложную помощь, понимая, что им очень важно довести меня здоровой до суда и поэтому я могу их не бояться. Интересно, что во время суда было организовано дежурство врача и сестры, и мне предложили, если я хочу, перед каждым заседанием делать укол. Я делала дважды анальгин с папаверином и ношпой. Так что бывают случаи, когда и на горьковскую медицину можно положиться. Кроме того, во время следствия Колесников сам предлагал и доставал мне необходимые лекарства, то есть они прекрасно знали, что я нуждаюсь в лекарствах. Однажды, давая мне тимоптик, он даже сетовал, что вот долго его не было, потому что в СССР тимоптика нет, и привезли из Финляндии. Вначале он брал с меня деньги, а потом перестал, сказав, что, так как я инвалид войны, деньги брать с меня не положено. Дошло до того, что он меня спрашивал, не нуждаюсь ли я еще в чем-нибудь. Я ему сказала, что мне нужен растворимый кофе. «Нужен» тут, конечно, понятие относительное, можно было купить и горьковского плохого кофе, но я ему так сказала. Прошло день или два, и он мне вручил две банки кофе по 6 рублей, как и в продаже, когда он есть. Только никогда нету. Так что очень они старались, чтобы я дошла живой и здоровой и в полном благополучии до суда.
Что еще было в этот период? Ничего. Тоска, ужасная тоска, беспокойство за Андрея ужасное. И, как я ни беспокоилась, того, что с Андреем произошло, я представить себе не могла.
На следующий день после кассации, 8 сентября в середине дня, часа в два, я поехала в ОВД отвозить заявление о том, что я прошу вернуть мне забранные у меня при обыске вещи, в частности, приемник, пишущую машинку, магнитофон и прочее, и разрешить мне поездку в Москву за вещами, иначе получается, что я приговорена не только к ссылке, но и к конфискации имущества, поскольку я не имею к нему доступа.
По дороге меня остановило ГАИ — я не поняла, почему. Когда я прижалась к поребрику, из машины, которая ехала за мной (на этот раз одна черная «Волга»), вышла женщина в белом халате. Я узнала медсестру, которую допускали, когда мы лежали в больнице после голодовки за Лизу, и когда я была с Андреем в больнице, где он лежал с ногой. Ее зовут Валя. Она сказала: «Елена Георгиевна, вас просят к пяти часам вечера приехать в больницу к главврачу Олегу Александровичу Обухову». Я спросила, как Андрей Дмитриевич. Она мне сказала: «Я ничего не знаю», — и вернулась к своей «Волге».
Я доехала до ОВД, отдала свое заявление. Потом купила хлеба и еще чего-то на рынке, но немного, потому что было уже поздно, четыре часа, а рынок в это время уже очень бедный, почти пустой, и поехала в больницу.
В больнице, в кабинете Обухова, кроме него были профессор Вагралик, кардиолог, который пользовал, если можно так сказать, нас с Андреем во время голодовки за Лизу (это он ходил и к нему и ко мне в разные больницы и на наши вопросы друг о друге говорил, что он ничего не знает), профессор Трошин, невропатолог, Наталья Михайловна Евдокимова, Обухов и еще кто-то, не помню кто.
Они хором начали мне говорить, какое плохое состояние здоровья у Андрея Дмитриевича, что он находится буквально на краю гибели, что у него тяжелая экстрасистолия, что он страдает тяжелым атеросклерозом сосудов головного мозга, что у него то ли болезнь Паркинсона, то ли явления паркинсонизма. На мой прямой вопрос: «Так Паркинсон или явления?» — мне не ответили. И что я не должна волновать его и чуть ли должна не рассказывать о том, что был суд, или еще что-нибудь.
Я на них кричала, что если бы они были врачи, то понимали бы, что человека с таким состоянием здоровья нельзя четыре месяца держать в изоляции от единственного близкого человека — жены, что они подумали бы, как изменить его положение, а то, что они мне говорят, это чепуха. Они давали дигиталис и этим привели к тяжелым экстрасистолиям, и это единственное, что я не считаю их намеренным действием, а просто, я сказала, «со страха перед ГБ потеряли голову». Все остальное, что они делали с Сахаровым, — это преступление. Это я сказала, еще не зная, что были пытки и унижения насильственного кормления, и к чему оно привело. В общем, у нас был совсем не дружественный разговор, после чего я вышла к машине. Провожал меня Обухов. Не знаю, на какую мою реплику он ответил мне стихами Пушкина, в которых проскользнуло некое, так сказать, сочувствие мне и что он вроде бы не виноват, а таковы обстоятельства. Я, идя по лестнице вниз, все продолжала ругать уже неизвестного кого и, в частности, своих судей. Вдруг Обухов сказал: «Хвалу и клевету приемли равнодушно и не оспаривай глупца». Я ему ответила: «Ах, вот вы какой образованный и не только на все подлости, что делаете, но и на поэзию». Он ничего не ответил. Вообще после неоднократных скандалов с ним (а как я могу быть ужасна на язык, знают лучше всех мои близкие) он всегда при следующем контакте делал вид, что ничего никогда не было.
Вышла я от Обухова, села в машину, сижу и жду. Прошло минут 15, и та же медсестра Валя ведет Андрюшу. Он в том же светлом пальто, в каком его увезли тогда в начале мая в больницу из прокуратуры, в своем беретике, не похудевший, скорее одутловатый. Мы обнялись, и Андрюша заплакал, и я тоже. Сели в машину. Я не могу двигаться, сидим и плачем, обнявшись. Так прошло минут двадцать.