— А как же билет? — мягко спросила она.
— Билет — тебе, — ответила мать. — Надевай сережки, родная моя, и отправляйся на концерт, там ты услышишь дивную музыку — помнишь то лето, когда я…
Анна почувствовала, как на глаза наворачиваются слезы, но не позволила себе расплакаться, а лишь сильнее сжала мамину руку, наклонилась, чтобы прижаться щекой к ее ладони, а потом вскочила, не замечая, продолжает ли мать еще что-то говорить, и принялась лихорадочно сыпать благодарностями, которые сами слетали с губ: «Сережа будет так рад, так рад!», — и в следующее мгновение она уже бежала по коридору в спальню, сопровождаемая победной дробью своих стремительных шагов, провожаемая темнеющим взглядом матери, в котором ей вдруг почудилось не то разочарование, не то смирение… а может, виной тому был неверный свет в маминой комнате, или трепет мира в ее собственных глазах, полных слез, или общее смещение вещей, впервые встающих по местам.
Сергей сидел в угловом кресле, что-то строча в толстой тетради, и тень его быстро движущейся руки летала по стенке за его спиной; опустившись на пол у его ног, она мельком увидела страницу, изрисованную торопливой чередой мохнатых многоножек, гроздей ягод, кудрявых ресниц.
Она прижалась головой к его колену.
— Мама уступила нам билет, — смеясь, прошептала она.
Его сковала неподвижность — прошла секунда, две, три, четыре… Когда она подняла голову, желтый свет лампы упал ей на лицо; ее глаза сияли. Он смотрел на нее с непониманием.
— Ты слышишь: билет теперь наш, — воскликнула она.
Он понял тогда, что не в лампе было дело — она сама светилась изнутри: глаза, зубы, растрепанные волосы… У него больно кольнуло в груди: на ее изможденном лице проступала былая красота. Отводя взгляд, он натужно переспросил:
— Твоя мама отказалась от билета?
Она засмеялась, закивала.
— Он теперь наш, — повторила она. — Вернее, он твой. Ты сможешь пойти на концерт!
В его душе царило безмолвие — темное, неподвижное, лишенное мыслей, лишенное чувств. Он шевельнул губами, попробовал произнести слова, что были у него на языке, но они получились беззвучными.
— Что-что? Не слышу… — Она улыбалась, улыбалась ему — солнечная, нежная и молодая, такая молодая, словно время для нее повернулось вспять и она вновь стала такой, какой жила в его первых воспоминаниях.
Он сделал еще одну попытку заговорить, и на этот раз услышал свой голос — или чужой, но похожий:
— Я думаю, пойти лучше тебе.
— Что? — опять спросила она, все еще улыбаясь.
— Я думаю, на концерт пойти должна ты.
И как только слова эти были сказаны, все, что еще минуту назад казалось бессвязным сном, — резкий желтый свет, и сложная мелодия, которую он так долго старался поймать и пришпилить к листу бумаги, и счастливый, танцующий, золотисто-зеленый взгляд прекрасной женщины, которую он знал когда-то давно, в другие, лучшие, времена, и свалившийся на него подарок судьбы, которого он жаждал всем своим существом, но по жестоким законам сна принять не мог, — все это тут же сделалось явью и легло перед ним холодным, простым, неизменным — навеки неизменным — фактом.
Улыбка медленно сползла с ее лица.
— Ради этого не стоило год мучиться, — сказала она, поднимаясь с колен. — Я эту музыку оценить не смогу.
— Тогда давай все-таки отдадим его твоей матери — для нее все это и затевалось.
— Она не возьмет. Знаешь… — Ее голос дрогнул. — Сережа, я понимаю, почему мама отказывается. Но тебя… тебя понять не могу. Я думала, ты обрадуешься… Можешь хотя бы объяснить почему?
Потому что это невозможно, думал он; потому что уже слишком поздно. Если бы только это произошло раньше — до того, как ты надела блестящее платье и отправилась ждать меня в парке, до того, как другая женщина отвернулась к окну и сказала: «Не надо, пожалуйста», до того, как я разбил что-то ценное, научился лгать и юлить, до того, как я переступил черту, — когда несуществующий билет еще не превратился из обычного пропуска на концерт в единственный доступный мне способ доказать самому себе, что я хотя бы чуть-чуть заслуживаю того, что мне дорого, будь то музыка, любовь или… или простая человеческая порядочность.
Потому что, пойми, я не имею права на такой подарок после всего, что натворил за прошедший год, за многие прошедшие годы.
Он притянул ее к себе, вкрадчиво погладил ее волосы.
— Потому что я специально разузнал про музыку Селинского, — сказал он, — и сомневаюсь, что его новая симфония придется мне по душе. Его последние опусы разочаровывают, они слишком формалистичны. Знаешь, я бы скорее выделил его ранние сочинения. Была одна вещица, которую я играл в детстве, — чудесная, просто чудесная…
Мгновение прокралось мимо них на цыпочках. Анна вздохнула. Сергей почувствовал, как она устраивается у него на плече.
— И что это за вещица? — спросила она.
За несколько часов до рассвета, когда он лежал в темноте без сна, ломая голову над тем, что делать с билетом, изнуренно следя за его неизбежными переходами от тещи к жене, от жены к нему, от него к теще, и снова к его жене, и снова к нему, в вечном, утомительном, безрезультатном круговращении, он услышал поворот ключа в двери, и внезапно его осенило. Он выскочил из кровати и, спотыкаясь, босиком ринулся в коридор, чтобы перехватить сына, но увидел только промокшую куртку, брошенную на тумбочку, и узкую полоску неяркого света под закрытой дверью тещи.
Прикрыв за собой дверь, Александр встретился глазами с бабушкой.
— Ты хотела со мной поговорить? — в недоумении спросил он.
— У меня к тебе просьба, мой милый, — деловито сказала она.
Она протянула руку, почти затерявшуюся в манжете тяжелого бархата, слишком широкой для ее тонкого запястья; он прищурился, чтобы получше разглядеть что-то, блеснувшее сквозь полумрак на ее детской ладошке.
— Не мог бы ты это сбыть за приличные деньги?
Он удивился еще больше.
— Ты уверена? Это же подарок на память или…
— О, абсолютно уверена. Мне их когда-то купил поклонник в одном иностранном городе, но я поняла, что не хочу больше держать их у себя. Так, где же этот спичечный коробок, будь он неладен?
Нахмурившись, он наблюдал, как она роется в комоде, выдвигает ящики, энергично перекладывает ворох непонятных старинных вещей; в воздухе поплыло душистое облачко не то пудры, не то пыли.
— Впервые слышу, что ты за границей жила, — сказал он. — Мама никогда не рассказывала. Когда это было? И где? И как там вообще?
Оглянувшись через плечо, она задержала на нем взгляд, а потом что-то достала из комода, захлопнула ящик, вызвав еще один миниатюрный взрыв ароматной пыли, и кивком указала ему на стул.
— Присядь, расскажу, — сказала она. — Уже, конечно, поздновато, но ты ведь сова, как и я… Только накинь это на лампу, сделай одолжение, а то глаза слепит.
Он послушно накрыл абажур старой шалью, и в тот же миг запертая в маленькой душной комнате ночь озарилась непривычным, глубинным светом, словно отблесками пламени, тускло мерцающими на стенах первобытной пещеры — так ему показалось. Он растерялся и немного смутился, но в то же время почувствовал какое-то тайное волнение, будто оказался в незнакомом, диковинном месте. Бабушка уже лежала под одеялом, устремив на него внимательный взгляд своих темных глаз; и когда она заговорила, он узнал тот голос, который с давних пор слышался ему по ночам.
— Представь, мои родители впервые привезли меня туда восьмилетней девочкой. Приехали мы весной. Небо было — как полупрозрачный шелк, крыши — как мокрое стекло, деревья — как иероглифы, начертанные в воздухе. Отец снял меблированные комнаты недалеко от бульваров. Днем я ходила в балетную школу, а по утрам сидела дома. Однажды утром в дверь позвонили и вошли трое рослых людей в ливреях, держа на плечах огромный ковер. Они положили его на пол в столовой и стали разворачивать. Внутри оказался голубой ворс, мягкий, роскошный, с золотыми птицами, и я опустилась на колени, чтобы получше рассмотреть. Тогда-то я и заметила самую первую…