Требуемая сумма все равно не набиралась, и как-то промозглым, пасмурным днем он взвалил на плечо тубу и отправился в разрушенную церковь. На улице его остановили дружинники с красными повязками, спешившие навстречу.
— Вы куда? — крикнули ему. — Демонстрация в другой стороне!
Он непонимающе уставился на них.
— Про октябрьскую годовщину не слышал? — угрожающе спросил краснолицый мужик с тяжелым подбородком, делая шаг вперед.
Все так же непонимающе Сергей стал разглядывать ручищи дружинника — большие, топорные, тупоконечные колоды, шевелившиеся как бы сами по себе.
— Отвяжись от него, — негромко сказал другой и потянул краснолицего за рукав. — Не видишь, что ли, он с головой не в ладах.
Наряд дружины умолк, неловко потоптался и, больше к Сергею не обращаясь, заторопился дальше.
Он проводил взглядом добровольных помощников милиции, а потом сошел по ступенькам в знакомый подвал, пересек двор и опустил тубу к ногам дубленого дельца. Тот скривился.
— Эта, с позволения сказать, вещь, — он брезгливо коснулся тубы носком сверкающего ботинка, — похожа на старого бродягу. Она пила горькую? Под мостами спала? Впрочем, это подходящий образ жизни для инструмента подобных революционных убеждений. Тубы нынче не в моде, даже в праздники славной годовщины. Ей грош цена.
Уходя, Сергей слушал, как надрываются другие тубы, участницы праздничной демонстрации, проходившей в нескольких кварталах от него: призрачные звуки плыли над призрачным городом и уносились с холодным ноябрьским ветром, как сухие листья, скомканные газеты, рваная паутина; а где-то над головой, совсем в других пределах, по-прежнему играла небесная музыка, ничем не омраченная, нетронутая, все еще не дававшаяся его слуху, но, наверное, подплывающая все ближе… Освободившись от привычного медного груза, он обнаружил, что шагал выпрямившись и расправив плечи, и сердце его билось легко. Ему пришло в голову, что при расставании со своей многолетней спутницей полагалось бы испытать некоторые сожаления: он приникал к ней губами сотни, тысячи раз, но теперь ничего не почувствовал — или вернее, как он понял, войдя тем вечером в спальню и увидев пустой угол, где два десятилетия кряду давала отдых усталым кольцам старая туба, он почувствовал необъяснимое облегчение, как будто жизнь его стала проще и чище, сбросив по крайней мере одну ложь.
Анне он сказал, что решил держать инструмент в театре. Дома и так не повернуться.
4
Скрывать от родных правду Анна не любила, но ей не хотелось никого волновать.
— Разумеется, это только на время, — пояснила ей Люба. — Мой брат к зиме на юг уезжает, там у него… как бы это сказать, каналы налажены. Сразу и приступишь. Оклад небольшой, зато свои преимущества есть, ты меня понимаешь.
— Спасибо, я согласна, — быстро ответила Анна.
По утрам она выходила из дому в обычное время и шла на соседнюю улицу. У нее был свой ключ. Ей нравилась утлость постройки: в погожие дни достаточно было открыть дверь, чтобы оказаться в прямоугольнике яркой, синей прохлады; в ветреные дни стены то и дело вздрагивали, а флаконы и баночки начинали выводить свою позвякивающую стеклянно-металлическую мелодию; в дождливые дни — это была ее любимая погода — капли так звучно барабанили по жестяной крыше, что ей казалось, будто она становилась частью промокшего неба, отделенного лишь тончайшей мембраной. Фургон, чихая, подъезжал сквозь туман к восьми утра; потом у нее оставалось четверть часа свободы, и она позволяла себе роскошь подушиться из того или иного флакончика, извлеченного из-под прилавка. Ровно в девять она поднимала оконную решетку, после чего уже была занята без передышки, но ее это не тяготило. Всю свою жизнь она провела по другую сторону прилавка, и ей нравилось иметь под рукой то, за чем остальные готовы были стоять в очереди.
После обеда она уступала место Любе и спешила к билетному киоску, мысленно готовясь к тревожным проводам еще одного дня. В очереди не осталось и следа от летней безмятежности: она сменилась беспокойной чехардой, люди приходили и уходили, повинуясь непредсказуемым графикам, исчезая по сомнительным делам, возвращаясь с подслушанными в городе вестями, все более зловещими. Беседы велись приглушенно: теперь на улице дежурила военизированная охрана — для безопасности самих же очередников, как им было сказано, хотя «соловьи» после известных событий не возвращались, а виновные были задержаны. Неделю-другую вохровцы не заговаривали с очередью, а просто фланировали туда-сюда по тротуару, приостанавливаясь, когда в очереди намечалось излишнее возбуждение; но однажды вечером, в начале ноября, Анне пришлось оторваться от томика стихов при звуках незнакомого голоса, рявкнувшего: «Всем предъявить документы, живо!»
К ним широким шагом направлялся какой-то человек в форме — лица было не разглядеть, но рука в кожаной перчатке махала списком. В очереди началось нервное шевеление; робкие голоса, тусклые, как дым, спрашивали: «Что он сказал?», «Как, простите?», «Вы слышали?».
— Документы, — повторил человек в форме. — Во избежание недоразумений проверка будет производиться в каждую смену. Просьба соблюдать порядок. Граждане, не имеющие при себе удостоверений личности, будут выдворяться.
— Но у нас по-другому заведено, — слабо возразили из очереди. — Есть ответственный товарищ, понимаете, организатор типа, со списками…
— Указанный товарищ больше здесь появляться не будет, — бесстрастно сообщило должностное лицо. — Документы попрошу.
Наступила глубокая тишина, продолжавшаяся всего один миг; потом ее поглотило шуршанье сумочек и поспешно выворачиваемых карманов. Растерянного старичка, оказавшегося без документов, вытолкали из очереди; он, не оглядываясь, поковылял по темной улице. Женщина, стоявшая за Анной, годами помоложе, с которой они изредка обменивались впечатлениями о погоде, беззвучно заплакала, даже не пытаясь вытирать лицо; Анна протянула ей носовой платок. Позднее, когда представитель власти удалился в сгустившиеся сумерки, черкнув что-то на полях списка, очередь стала полниться слухами. Кто-то сказал, что незадачливого организатора забрали, как и оборотистого товарища, дававшего напрокат стулья, как и Владимира Семеновича, того самого, с усами, он, похоже, крестик носил, ну, вы знаете, о ком речь идет; но древняя старуха, которая, по ее словам, жила с организатором в одном доме, только на первом этаже, прошамкала кое-что дребезжащим шепотом на ухо соседке, и к концу смены всем стало известно, что никто его, оказывается, не забирал, а что подстерегли его как-то ночью, после смены, то ли «соловьи», то ли недовольные его методами очередники, кто их знает, и жестоко избили прямо у подъезда, под прикрытием кустов сирени, да так, что бродячие собаки на соседних улицах завыли.
— Возьмите, — сказала женщина за спиной Анны, возвращая ей платок. — Спасибо вам.
Щеки ее так и не высохли, но теперь сыпал мелкий дождик, и холодная морось прямо в воздухе превращалась в лед, так что было уже все равно.
— Как вы себя чувствуете? — Анна пригляделась к ней поближе. — Зонтик-то у вас есть?
Глаза женщины плыли в пустоте лица.
— Да ничего, и так хорошо, — смутилась она.
Когда она попыталась улыбнуться, Анне почудилось что-то знакомое, как будто она где-то видела это лицо, вымученную улыбку, бледные глаза под невидимыми ресницами — когда-то прежде, не в очереди; но впечатление тут же рассеялось.
— Такая сырость, — решительно сказала Анна, беря ее под руку и раскрывая свой зонт. — Пойдемте, я вас до дому провожу. Мне спешить некуда.
Они в молчании плелись по городу. Через несколько кварталов женщина помоложе остановилась.
— Вы очень добры, — сказала она, — но отсюда я уже сама дойду — тем более дождь почти перестал. Сама не знаю, что… что на меня сегодня нашло, просто было такое чувство… Я вдруг забыла, зачем мы тут собрались… как будто никакого концерта нет и не было никогда, понимаете, будто все бессмысленно и мы просто обречены ждать вечно, как… как… осужденные на пожизненный срок, словно в наказание за что-то…