На обратном пути из туалета она помедлила, привлеченная непонятной зеленой полоской света, зыбкой, как колышущиеся водоросли, пробивающейся из-под материнской двери. В полудреме она прижалась виском к дверному косяку, и ей померещилось, что она услышала чей-то голос, трепетный, будто солнечный луч под водой, который вплелся было в ее грезы, но быстро умолк. Опустившись на пол, она прислонилась к стене и вскоре забылась тревожным сном; тут голос заговорил опять, и ее сон разматывал его, как шелковую нить, виток за витком, обволакивая ее теплым коконом, сквозь который она услышала:
— Ты когда-нибудь видела, как растут каштаны? — Очень жаль. Закрой глазки, родная моя, и вообрази.
В западном городе, где прошло мое детство, росли сотни каштанов. Целые бульвары, скверы и даже парки. Это были великолепные деревья, высокие, стройные; многие из них простояли не одну сотню лет. По весне город на неделю вспыхивал тысячами и тысячами мягких свечей-соцветий, а осенью тротуары шелестели сухой листвой, под которой прятались тысячи каштанов, твердых и блестящих. Были они густого цвета — не коричневые, не красные, а такие, как вздымающиеся бока лошадей, изредка гарцевавших у меня на глазах по аллеям парков, в тени каштановых рощ.
Когда шла вторая осень нашей жизни в том городе, мама как-то сказала, что в каштанах таятся будущие деревца. Она вечно учила меня названиям растений, птичьим голосам, капризным нравам семян. Было мне тогда восемь лет. На другой день, оказавшись в парке, я стала топтать каблуком каштан, чтобы расколоть скорлупу. Внутри обнаружилось только сморщенное ядрышко. Тогда я расколола еще один, и еще один, и еще — все впустую. Но у меня из головы не шли мамины слова. Я решила, что бывают каштаны совершенно особенные, редкостные, драгоценные, как четырехлистный клевер. Внутри этих особенных каштанов хранился дар: настоящее деревце размером с половину моего мизинца, без малейшего изъяна, с тонкими, как нити, веточками и каплями розовых и желтых цветов. Часами пропадая в парках и скверах, я ворошила сырые, сладковато пахнувшие прелые листья, пригоршнями собирала каштаны и раскалывала один за другим, надеясь, что с двухсотой или трехсотой или четырехсотой попытки мои старания будут вознаграждены волшебной находкой с узловатыми корнями и ароматом весеннего цветения.
Порой ворох листьев преподносил мне сюрпризы: как-то раз я нашла золотую подвеску в виде изящной туфельки, а в другой раз — тронутую плесенью шелковую перчатку изумительного бирюзового цвета. Эти маленькие подношения только разжигали мой азарт. Когда городом овладевали сумерки, я торопливо набивала каштанами все карманы и даже сумку, с которой ходила на уроки балета, а дома высыпала их на пол у себя в комнате и принималась колоть тяжелым пресс-папье в форме сапога. Потом нужно было тайком избавляться от этого пыльного сора. Расколотые каштаны тут же теряли свою бархатистую гладкость. С течением времени у меня пропала охота заглядывать в каждую скорлупку. Я стала запасать каштаны впрок: раскладывала их вдоль стен шеренгами, дугами и кольцами. Мне верилось, что под кроватью уже шелестят и цветут невидимые глазу каштановые леса, и этого было довольно.
В конце концов мама заметила.
Наша консьержка знала великое множество блюд из каштанов. Ее любимым лакомством были каштановые крокеты. Нужно было измельчить горячие жареные каштаны, растереть с яичными желтками, густыми сливками и сахаром, добавить ванильную эссенцию. Мама доверила мне скатывать из этой массы небольшие шарики. Я быстро наловчилась.
Конечно, ты спросишь: неужели я все еще верила, что… ох, прости, поперхнулась чем-то…
За стенкой зашлась в кашле мать, и Анна, вздрогнув, открыла глаза. В квартире было тихо, но на нее вдруг нахлынуло все то же ощущение тайной, незримой радости, исподволь зреющей в бутонах ночи, только теперь она сама оказалась к ней причастной, она тоже исподволь росла и расцветала во мраке. Как была, в ночной рубашке, босиком, она выскочила на лестничную площадку и сбежала на один пролет вниз, обжигая ступни о ледяной бетон. К счастью, пакет с завязанными ручками так и стоял за забором из пустых бутылок. Она внесла его в квартиру и долго-долго мыла душистые плоды в теплой воде, стараясь не смотреть, как два-три насекомых с белесыми, вздутыми, рифлеными брюшками всплывают, тонут и, кружась, исчезают в сточном отверстии.
Наутро она чуть не расплакалась, вспоминая этот сон: прозрачно-зеленое сияние света под закрытой дверью, миниатюрную каштановую рощицу, чудесное возвращение фиников; но потом вошла в кухню — и финики были на месте, финики были на месте!
Беззвучно напевая, она принялась готовить завтрак на всю семью.
И еще две недели, все так же беззвучно напевая, она незаметно двигалась к цели, обращалась к знакомым, выстаивала в других очередях и мало-помалу собирала дефицитные, бесценные компоненты. Наконец, точно в срок, ей удалось подготовить все необходимое: и в самом деле, сахарный сироп с лимонным соком ничуть не уступал флердоранжевой воде (это вообще неизвестно что), земляничное варенье (гостинец от соседки снизу) по вкусу намного, намного превосходило абрикосовое, а миндаль — да ну его совсем, ее и так продавщицы в каждом магазине поднимали на смех за один этот вопрос.
Солнечным, ветреным апрельским днем, в самом начале шестого, она, как обычно, встретила Сергея на углу, забрала тубу, вручила ему бумажку с их номером и завернутый в салфетку бутерброд.
— Ну, до встречи, — проговорила она и, пытаясь не выдать своего волнения, нетерпеливо, по-девчоночьи хихикнула.
Ее пальцы на мгновение задержались в его ладони. Отдернув руку, он спрятал номерок в карман, отвел взгляд от ее лица и бросил:
— Да-да.
Улыбаясь своим мыслям, она быстро проводила глазами его серую куртку и побежала домой, бесцеремонно подталкиваемая в спину тубой.
Ей хотелось, чтобы поскорее наступил их вечер.
Когда он занял свое место в очереди, Павел, загорелый молодой человек под номером сто тридцать шесть, был уже там, сменив модницу в аляповатой шляпке с цветами; Сергей заметил ее пестрый шарф, уплывающий за угол. Молодая женщина с бледными веками по своему обыкновению возникла в конце переулка с опозданием на полчаса, миновав границу между прозрачными сумерками и робким светом фонарей. Накануне воздух сделался по-особому певучим, как случается на короткий срок в апреле, из года в год; ее шаги отдавались хрустальным звоном, словно шла она по стеклу. В его воображении стекло это было густо-синим и легко вибрировало под налетом городских улиц.
— Я поразмыслил над вашими доводами, — говорил он, делая вид, что ее не замечает, — и, к сожалению, не могу с ними согласиться. Народные песни… А, здравствуйте, Софья Михайловна, хорошая сегодня погодка, правда?.. Народные песни вовсе не свидетельствуют о глубине «национального характера», как вы изволили выразиться; наоборот, они лежат на поверхности: музыка примитивная, начисто лишенная индивидуальности и вдохновения, ритмы — полевые, всякие «ухнем да бухнем», чтобы крестьяне не заснули во время уборки картофеля и прочего в том же духе.
— Значит, вы отрицаете такое понятие, как «национальный характер»? — спросил Павел.
— Опять вы за свое, — без улыбки заметила Софья Михайловна.
— Ни в коей мере не отрицаю! Но, с моей точки зрения, искать его следует в другом: в неповторимых созданиях наших величайших композиторов, и чем больше в них самобытности, тем лучше. Взять, к примеру, Селинского. Именно такие яркие таланты, которые рождаются через поколение, а то и через два…
— Прошу прощения, ненароком услышал, — вмешался лысеющий мужчина с усами щеточкой, на два номера дальше. — Если не ошибаюсь, вы назвали Селинского воплощением нашего национального характера? Да ведь это — уж извините, что встреваю, — сущий вздор.
Он сделал шаг с тротуара на газон, нагнулся, поскреб пальцами еще не оттаявшую землю; лысина побагровела от напряжения, а под воротом рубашки, как заметил Сергей, качнулся на тесемке небольшой оловянный крестик.