А хозяйка дала мне пирогов, хлеба и яиц.
PAGE 103
Придя в Яр (кажется, Красный, а может быть - Черный), я решительно сел на пароход «зайцем». Ночью было холодно, меня знобило, и я лег за дрова, на железный кожух машинного отделения. Этой же ночью стали проверять билеты, и мне приказали слезть на первой же пристани. Я придумал следующее: когда пароход давал свисток - в знак приближения к пристани, - я шел на корму и опускался за нее на идущий вокруг судна «планшир», род карниза, на котором и сидел, держась за свесившийся канат; и был я людям, ищущим меня, невидим с палубы. Когда пароход отваливал, я вылезал на палубу. «Где ты был? - сердито спрашивали меня матросы и помощник капитана. - Ведь мы тебя ищем». Но я своего секрета, конечно, не открывал и проехал таким образом три остановки. Наконец ко мне приставили матроса, чтобы он не упускал меня из вида; тогда, делать нечего, пришлось уйти, но, слезая на забытой уже пристани, я сообщил все же администрации парохода свою выдумку.
Удивлялись, смеялись, но ехать дальше все же не дали.
Подождав третьего парохода, я опять резво взошел «зайцем», но тут мне повезло: я встретил вдребезги пьяного незнакомого мне котельщика из Баку; он ехал домой в Симбирск. Узнав, что я тоже из Баку, котельщик возлюбил меня страшно: никуда не отпускал от себя, покупал водку, пиво, заказывал кушанья и потом бегал на пристань за воблой, каковая стоила тогда двугривенный десяток. То жался, то разбрасывался. Он купил мне билет до Казани - за рубль двадцать копеек, кажется; купил мне по пути - уже не помню где - новые «баретки» (летние коричневые башмаки из материи) за рубль пятьдесят копеек и все говорил:
- Помни Тимофея Пришлепкина. Я такой-то! У меня денег много, есть золотые, есть серебряные.
Как я уяснил, он целый год копил деньги и накопил, если ему верить, рублей четыреста.
Он пил беспрерывно, ко всем приставал, торчал у буфета часами; заснув немного, просыпался и пил пиво. В конце концов, как ни был я благодарен ему, он мне изрядно надоел, и я был рад, когда Пришлепкин слез в Симбирске с парохода.
От Казани мне удалось бесплатно приехать в Вятку на пароходе вятского пароходства «Тырышкин - Булы
PAGE 104
чов», потому что я встретил однокашника по городскому училищу, служившего на том пароходе помощником капитана.
Я никогда не писал отцу, что я возвращаюсь, а потому неожиданно для него приехал домой.
Надо сказать, как только я покинул Астрахань, малярия внезапно оставила меня. Она сказывается иногда теперь в скрытой форме.
Отец встретил меня радостно, слегка растерянно; характерная улыбка шевелила его усы, уже седеющие. Наша семья жила в маленькой тесной квартире деревянного дома.
- Ну, вот… был в Баку, лежал на боку, - бесхитростно острил отец, когда я, стараясь говорить небрежно и бодро, кое-что рассказывал ему о пережитом.
И так как стыдно было мне являться без гроша, снова пользуясь поддержкой отца, то я вновь солгал, проронив между прочим:
- Деньги? Деньги есть, есть всякие: и золотые и серебряные.
Мне понравилась эта фраза пьяного Тимофея.
Отец внимательно посмотрел на меня, а вечером, сильно нетрезвый и по-видимому наученный мачехой, подошел ко мне, сел и, не то стесняясь, не то приказывая, сказал:
- А ну, Александр, давай-ка деньги! давай, давай! Ты все зря истратишь… то - вот… Так давай!… то - вот.
Это была его привычка почти через слово прибавлять «то - вот».
Тогда мне пришлось сознаться в выдумке - и странно - даже уверять отца, что я солгал.
- Так зачем же ты лжешь? - спросил он, взволновавшись и рассердясь.
Но я и теперь не знаю: зачем?
УРАЛ I
В феврале 1900 года я решил отправиться на уральские золотые прииски.
Всю эту зиму я прожил бедствуя изо дня в день. Мне удавалось иногда заработать рубль-два перепиской ролей для труппы городского театра, причем, чтобы
PAGE 105
получить даже эти гроши, приходилось иногда часами ловить за кулисами антрепренера, а то даже ожидать конца спектакля, когда антрепренер залезал в кассу сверять билеты.
Около месяца я прослужил у одного частного поверенного, бойкого крючка, платившего мне двадцать копеек в день за довольно трудную работу: писание под диктовку исковых прошений и апелляционных жалоб.
Эти двадцать копеек я тратил так: на две копейки покупал я в трактире чашку вареного гороха с постным маслом, на три копейки хлеба, на две копейки жареного картофеля, четыре копейки стоила рюмка водки. Остальные деньги - в разном сложении остатков - шли на покупку чая и табаку.
Я жил в крошечной каморке деревянного старого дома. Рядом, в другой каморке, жили слесарь с женой, а примыкающее помещение, побольше, занимала плотничья артель.
За комнату два рубля пятьдесят копеек платил мой отец.
Однажды, сильно устав и не дождавшись частного поверенного, который выдавал мне мой двугривенный, я пошел искать его в театральный буфет, куда он часто ходил. Действительно, мой мучитель сидел там, пьяный, в хорьковой шубе, каракулевой шапке, с каким-то дельцом; они ели уху и пили водку.
Я попросил свой двугривенный. Адвокат прикинулся хмельным и бедным. Он начал толковать о своих благодеяниях мне, о том, что его никто не понимает, что двадцать копеек - деньги, что их нужно достать, а у него нет.
Компаньон адвоката, слушая этот разговор, возмутился, пристыдил приятеля и вручил мне - за него - двадцать копеек, сказав, что вычтет с адвоката по счету.
С того дня я перестал ходить к моему бывшему хозяину.
Немного понаторев в писании исковых прошений, я начал писать их, сидя в одном трактире, за столиком. Плата была обычная для сделок такого рода и при такой обстановке: полтинник и полбутылка водки. Но мне не везло в том, что у меня был прескверный почерк, без завитушек; прошения я составлял сухо и кратко, по существу, без того, чтобы вышло «жалостливо» - «доходило до сердца», то есть трогало самого просителя. По
PAGE 106
этому таких работ у меня было немного. Мое сидение в трактире окончилось, когда появился «дока»: человек с красным носом, в опорках и сюртуке. Он брал просителя тем, что сразу говорил: «ставь». Мужик зубами развязывал узелок платка, оба они - я видел - понимали друг друга и по словам, и по рюмкам.
В писании ролей для театра вытеснили меня конкуренты с красивым почерком, рабски лепившие строчку на строчку за тот же пятак с листа, тогда как я мужественно разгонял текст, чтобы нагнать из пьесы больше листов.
Мне случалось, просидев день и всю ночь, переписать пьесу по четыре-пять печатных листов, - со своей бумагой.
Но я отвлекся, а, впрочем, важно указать, из какой обстановки я двинулся на Урал. Там я мечтал разыскать клад, найти самородок пуда в полтора, - одним словом, я все еще был под влиянием Райдера Хаггарда и Густава Эмара.
Отец дал мне три рубля. На мне были старые валенки, подшитые кожей, черные ластиковые штаны, старая бумазейная рубашка, красная, с черными крапинками, теплый пиджак из верблюжьей шерсти, подбитый беличьим мехом, и шапка из бараньего меха. Я ничего не нес и ни на что не надеялся. Правда, отец сказал мне, что в Перми живет его прежний знакомый, ссыльный поляк Ржевский, хозяин большого колбасного заведения, и дал к нему письмо, в котором просил помочь мне найти работу, но я не верил в силу письма. Связь отца с ссыльным была давно порвана, а в таких случаях неожиданное явление бродяги, даже с письмом от полузабытого знакомого, - впечатление не очень внушительное.