— О да! Когда он мне пишет, что отправляется в турне по деревням, у меня просто сердце переворачивается. Бедненький мой Флорентино, он такой чувствительный, а ему приходится выступать перед такой отсталой и, как он выражается, полной предрассудков публикой! Это ужасно!
— Да, конечно. Но теперь-то все пойдет хорошо…
— Дай Боже, чтобы и дальше так было!
Лаурита и Пабло обычно пьют кофе в шикарном баре неподалеку от Гран-Виа — таком шикарном, что как поглядишь на него с улицы, так, пожалуй, не сразу решишься войти. Чтобы пройти к столикам — их всего с полдюжины, не больше, и на каждом скатерть и цветочница, — надо пересечь полупустой холл, где два-три франта потягивают коньяк да несколько пустоголовых мальчишек проигрывают в кости взятые дома деньги.
— Привет, Пабло, ты уже и разговаривать ни с кем не хочешь! Ну понятно, влюбился…
— Привет, Мари Тере. А где Альфонсо?
— Дома сидит, со своими, он в последнее время очень переменился.
Лаурита надула губки; когда они сели на диванчик, она не взяла Пабло за руки, как обычно. Пабло ощутил некоторое облегчение.
— Слушай, кто эта девушка?
— Приятельница моя.
С видом грустным и чуть лукавым Лаурита спросила:
— Такая приятельница, как я теперь?
— Нет, что ты!
— Но ты же сказал «приятельница»!
— Ладно, знакомая.
— Вот-вот, знакомая… Слушай, Пабло…
Глаза Лауриты вдруг наполнились слезами.
— Чего тебе?
— Я ужасно расстроилась.
— Из-за чего?
— Из-за этой женщины.
— Знаешь что, крошка, замолчи и не мели глупостей!
Лаурита вздохнула.
— Ну конечно, и ты же еще меня ругаешь.
— И не думал ругать. Слушай, не действуй мне на нервы.
— Вот видишь?
— Что видишь?
— Да то, что ты меня ругаешь. Пабло переменил тактику.
— Нет, крошка, я не ругаю тебя, просто мне неприятны эти сцены ревности — ну что поделаешь! Всегда одно и то же, всю жизнь.
— Со всеми твоими девушками?
— Ну, не со всеми одинаково — одни больше ревновали, другие меньше…
— А я?
— Ты намного больше, чем все остальные.
— Ну ясно! Просто ты меня не любишь! Ревнуют только тогда, когда любят, очень сильно любят, вот как я тебя.
Пабло взглянул на Лауриту с таким выражением, с каким смотрят на редкостное насекомое. Лаурита вдруг заговорила нежным тоном:
— Послушай, Паблито.
— Не называй меня Паблито. Чего тебе?
— Ах, золотце, какой ты колючий!
— Пусть так, но не повторяй вечно одно и то же, придумай что-нибудь другое, мне это уже столько людей говорило.
Лаурита улыбнулась.
— А я не огорчаюсь, что ты колючий. Ты мне нравишься таким, какой ты есть. Только я ужасно ревную! Слушай, Пабло, если ты когда-нибудь разлюбишь меня, ты мне об этом скажешь?
— Скажу.
— Да кто вам поверит? Все вы обманщики!
Пока они пили кофе, Пабло Алонсо понял, что ему с Лауритой скучно. Очень миловидна, привлекательна, нежна, даже верна, но ужасно однообразна.
В кафе доньи Росы, как и во всех прочих, публика, что приходит по вечерам, совсем не такая, как та, что собирается после полудня. Конечно, все они постоянные посетители, все сидят на одних и тех же диванах, пьют из тех же чашек, принимают ту же соду, платят теми же песетами, выслушивают те же грубости хозяйки, однако, Бог весть почему, у людей, являющихся сюда в три часа дня, ничего нет общего с теми, кто приходит после половины восьмого; вероятно, единственное, что могло бы их объединить, — это гнездящаяся в глубине их сердец уверенность, что именно они-то и составляют старую гвардию кафе. Дневные посетители смотрят на вечерних, а вечерние в свою очередь на дневных как на втируш, которых с грехом пополам можно терпеть, но о которых и думать не стоит. Еще чего не хватало! Две эти группы — взять ли отдельных входящих в них индивидуумов или рассматривать их как некие организмы — несовместимы, и если кто-то из дневных посетителей случайно задержится и вовремя не уйдет, то приходящие под вечер глядят на него недобрым взором, ровно таким же недобрым, каким дневные посетители смотрят на вечерних, явившихся раньше своего часа. В хорошо организованном кафе, в таком кафе, которое было бы неким подобием Платоновой Республики, следовало бы установить пятнадцатиминутный перерыв, чтобы приходящие и уходящие не могли столкнуться даже у вращающейся входной двери.
В кафе доньи Росы после полудня остается один-единственный знакомый нам человек, кроме хозяйки и прислуги. Это сеньорита Эльвира, но она здесь уже стала чем-то вроде мебели.
— Ну как, Эльвирита, спали хорошо?
— Да, донья Роса. А вы?
— Как всегда, милая, как всегда, только и всего. Всю ночь бегала в клозет — видно, съела за ужином что-то, что мне повредило, и желудок вконец расстроился.
— Скажите пожалуйста! А теперь вам лучше?
— Да, как будто получше, только слабость ужасная.
— Ничего удивительного, понос очень ослабляет.
— И не говорите! Я уже твердо решила: если к завтрашнему дню не станет лучше, вызову врача. Я так не могу работать, все из рук валится, а дело такое, вы же знаете, что если сама за всем не присмотришь…
— Ну ясно.
Падилья, продавец сигарет, старается убедить покупателя, что табак в самодельных сигаретах, которые он продает, не из окурков.
— Сами посудите, табак из окурков сразу отличишь — сколько его ни промывай, у него привкус остается особый. Кроме того, от табака из окурков разит уксусом на сто лиг, а этот можете поднести к самому носу и ничего такого не учуете. Я, конечно, не стану вам клясться, что это табак высшего сорта, я своих клиентов не хочу обманывать; это, конечно, табак попроще, но хорошо просеянный, без мусора. А как набиты гильзы — сами видите, работа не машинная, все вручную сделано, можете пощупать, если хотите.
Альфонсито, мальчик на побегушках, выслушивает распоряжение посетителя, чей автомобиль ждет у входа.
— Ну-ка, посмотрим, хорошо ли ты понял, главное — не болтать лишнего. Поднимешься на второй этаж, позвонишь и подождешь. Если дверь тебе откроет вот эта сеньорита — посмотри хорошенько на фото, она высокого роста, блондинка, — ты ей скажешь: «Наполеон Бонапарт», запомни эти слова, и если она ответит: «Был разбит при Ватерлоо», ты отдашь ей письмо. Все понятно?