Селестино, стоя посреди пустых бочек в задней комнатке своего бара, разговаривает сам с собой. Есть у Селестино такая привычка. — самому с собой разговаривать. Когда он был мальчиком, мать, бывало, спросит:
— Чего тебе?
— Ничего, я сам с собой разговаривал.
— Ох, сынок, ты еще, упаси Бог, с ума сойдешь! Мать Селестино не была такой важной дамой,
как мать Пако.
— Нет, не отдам, лучше в щепки их разнесу, но не отдам. Или пусть заплатят настоящую цену, или не получат ничего. Не хочу, чтоб с меня шкуру драли, не желаю, и точка. Я не дам себя грабить! Вот, вот она, эксплуатация коммерсанта! Ты человек с характером или тряпка? Ясное дело! Мужчина ты или нет? Хотите грабить, отправляйтесь в Сьерра-Морену!
Селестино вставляет искусственные челюсти и яростно плюет на пол.
— Хорош бы я был!
Мартин Марко продолжает свой путь, случай с велосипедистом быстро улетучился из его головы.
«Если бы вот эта мысль о нищете интеллигентов хоть на минуту появилась у Пако! Куда там! Пако — тюфяк, у него теперь уже нет никаких мыслей. С тех пор как его выпустили, слоняется, как дурачок, ничего путного не делает. Раньше еще, бывало, хоть стихотворение сочинит, а теперь — во что он превратился! Надоело уже говорить ему об этом, я больше и не говорю. Тоже хорош! Думает, будет прикидываться бездельником, его и не тронут. Хитер!»
Мартину зябко, он покупает двадцать граммов каштанов — четыре штуки — у входа в метро на углу улицы братьев Альварес Кинтеро, вход этот зияет, как рот пациента, сидящего в кресле у дантиста, он так велик, будто предназначен для проезда легковых и грузовых автомашин.
Опершись на парапет, Мартин жует каштаны и при свете газовых фонарей рассеянно глядит на табличку с названием улицы.
«Да, этим повезло. Красуются тут! Получили улицу в самом центре и памятник в Ретиро [15] . Людям на смех!»
На Мартина порой накатывают приступы почтительности и консерватизма.
«А черт их знает! Наверное, чем-то они заслужили свою славу, ну да, какой же это тип писал про них?»
В его голове мелькают, как бабочки моли, непослушные мысли.
«Да, „этап испанского театра“, „им удалось заполнить целый период“, „их театр — верное отражение здоровых андалузских обычаев“… А по-моему, отдает дешевой чувствительностью, мещанским духом городских окраин и народных гулянии. Да что поделаешь! Кто их уберет отсюда? Красуются, и сам Бог их не спихнет!»
Мартина возмущает, что в классификации духовных ценностей нет строгого порядка, нет таблицы, где бы таланты были расположены по их значению.
— Всех в одну кучу свалили, а никому и дела нет.
Два каштана были холодные, а два горячие как огонь.
Пабло Алонсо, молодой человек спортивного вида, этакий современный деловой мужчина, уже недели две как завел любовницу, зовут ее Лаурита.
Лаурита — красивая девушка. Она дочь консьержки с улицы Лагаски. Ей девятнадцать лет. Раньше у нее никогда не бывало и одного дуро на развлечения, а тем более пяти-десяти дуро, чтобы купить сумочку. Со своим парнем — он был почтальон — она не могла никуда пойти. Лаурите осточертело мерзнуть в парках, от холода руки и уши стали шершавые. А ее подружке Эстрелье один сеньор, занимающийся доставкой оливкового масла, снял квартиру на улице Менендеса Пелайо.
Пабло Алонсо поднимает голову.
— «Манхаттан».
— Шотландского виски нет, сеньор.
— Скажи там, за стойкой, что для меня.
— Слушаюсь.
Пабло снова берет девушку за руку.
— Так вот, Лаурита, я уже тебе говорил — парень он замечательный, лучшего трудно встретить. А посмотришь на него — жалость берет, бедняк бедняком, одну грязную сорочку месяц носит, из ботинок пальцы торчат.
— Бедный мальчик! И он ничего не делает?
— Ничего. Ходит все, думает, размышляет, но в общем-то ничего не делает. А жаль, умнейшая голова.
— Спать у него есть где?
— Да, он спит у меня.
— У тебя?
— Да, я сказал, чтобы ему в гардеробной поставили кровать, там он спит. По крайней мере дождь не поливает и тепло.
Девушка хорошо знает, что такое нужда, она пристально смотрит в глаза Пабло. Сердце у нее очень чувствительное.
— Какой ты добрый, Пабло!
— Да нет, дурочка, просто это мой старый друг, друг еще с довоенных лет. Теперь у него трудная пора, но, по правде сказать, ему никогда особенно хорошо не жилось.
— А он ученый? Пабло смеется.
— Да, малышка, ученый. Ну ладно, поговорим о чем-нибудь другом.
И Лаурита снова заводит песенку, что началась две недели назад.
— Ты меня очень любишь?
— Очень.
— Больше, чем всех?
— Больше, чем всех.
— Ты меня всегда будешь любить?
— Всегда.
— И никогда не покинешь?
— Никогда.
— Даже если я буду ходить такая грязная, как твой друг?
— Не говори глупостей.
Официант, наклонившись и ставя поднос на столик, улыбается.
— Осталось еще немного «Уайт лэбел», сеньор.
— Вот видишь!
Мальчику, певшему фламенко, какая-то пьяная шлюха дала пинка. Реакция прохожих ограничилась пуританским осуждением:
— Черт, уже спозаранку наклюкалась! Что же она потом будет делать?
Мальчик не упал на землю, он ткнулся лицом в стену. Выкрикнул вдогонку пьяной несколько теплых слов, пощупал лицо и пошел себе дальше. У дверей следующего кабачка он снова запел:
Как-то раз один портняжка
из сукна штаны кроил,
увидал то цыганенок,
что креветки разносил.
Вы, сеньор портной,
скроите мне в обтяжечку штаны,
чтоб, когда пойду я к мессе,
все глазели барчуки.
Лицо мальчика напоминает мордочку домашней собачонки, грязной, алчной домашней собачонки — не лицо человека. Он еще слишком мал, чтобы горе изрезало его лицо морщинами цинизма пли покорности, на лице у него выражение великолепной невинной глупости, выражение, в котором нет и намека на то, что он что-то понимает в происходящем вокруг. Все вокруг — чудо для цыганенка, который чудом родился, чудом кормится, чудом живет и если способен еще петь, так это тоже истинное чудо.