Вспомним настроение, которое мы, как и все народы мира, переживали в дни патриотического подъема, вызванного войною. Какую жестокую радость мы обнаруживали, когда получали известия о гибели десятков тысяч немцев и австрийцев! Как эта жестокость возрастала с течением войны даже в самых человеколюбивых и добрых из нас! Когда немцы выдумали удушливые газы, это вызвало в начале бурю негодования; но тотчас же вслед за тем пример врагов вызвал подражание; во всех странах фантазия начала работать в том же направлении, и мы стали радоваться известиям о том, как хорошо действуют наши собственные удушливые газы. Таково настроение, создаваемое «логикою войны». Может ли оно остаться безнаказанным для человеческого сердца? Опыт показывал, что нет: отношение к врагу внешнему целиком перенеслось на врага внутреннего, и в том сказалась сила яда, которым мы отравлены. С той же жестокой радостью большевистски настроенные массы стали относиться к известиям о массовых избиениях «буржуев» и офицеров; отношение к большевикам их противников было едва ли многим добрее. И в этом — новое, яркое доказательство того, до какой степени вызванное войною озверение разложило общество.
Все вообще общественные отношения стали отношениями воюющих сторон. Отношение к «своему народу» и к «врагу» в существе своем не изменилось: но только под «своим врагом», в интересах коего все дозволено, стали подразумеваться рабочие и крестьяне, а под «врагом», в отношении коего не должно быть пощады, — имущие классы. И лозунги войны гражданской, в общем, те же, как и лозунги войны международной, — «война до победного конца», «горе побежденным», «реквизиция с капиталистов», «аннексия помещичьих земель». Вся военная терминология наших дней усвоена классового борьбою и анархией. И это не удивительно. Эта анархия представляет собою не что иное, как последовательное применение принципа войны, распространение его на все вообще общественные отношения. И в такой же мере, как и мораль государственная, эта мораль анархическая все подчиняет биологическому принципу. Одним нужно есть и пить; поэтому другие должны служить им пищею. И в результате этого последовательного осуществления биологизма в жизни вся общественность рассыпается в прах, рушится вся человеческая культура.
Всеобщая война, — вот тот темный сатанинский облик мировой жизни, который таился и раньше под покровом культуры и в действительности господствовал над нею, приспособлял ее к себе; теперь покрывало отброшено, сатана обнажился, и мир стал адом. Его сила познается в массовом озверении, в глумлении над человеком и над его святынями, в жестоких пытках побежденных, в насилии над женщинами и невинными младенцами. Есть и явления еще более характерные для этого общественного состояния — начало явного гонения против Церкви, избиения ее пастырей. Церковь стала средоточием разбушевавшейся в мире ненависти. Почему, отчего? Да потому, что всем своим существом она олицетворяет осуждение этого кровавого хаоса, — отрицание основного начала этой звериной жизни, — начала борьбы за существование. Церковь ненавистна, потому что она возвещает закон иной жизни и воспрещает людям глотать живьем друг друга. И в этой ненависти — вся сущность ада, вся его необъятная, темная бездна.
II. Современный патриотизм и его искушение
Чем больше мы всматриваемся в этот ужас, тем яснее становится для нас, что в нем мы имеем зло мировое, а не местное. Жизнь человеческая безбожна не в одной только России, а потому и ад — явление всемирное, а вовсе не только народно–русское. Только в других странах крепче цепи, сковывающие зверя в человеке, основная двусмыслица всемирной культуры искуснее спрятана, и сотканное культурой покрывало, наброшенное на злую жизнь, менее прозрачно. Оттого‑то у нас, среди русской равнины, бесу легче разгуляться на просторе, чем у наших соседей, ближних и дальних. Но сущность беса — везде одна и та же.
Все христианские народы изживают одно и то же противоречие. Ибо, вопреки их христианскому по букве исповеданию, государство у них у всех по духу безбожно и аморалистично. Государство, которое называет себя христианским, а в то же время проводит в жизнь исключительно условную мораль коллективного эгоизма, представляет собою по тому самому дом, постороенный на песке. В этом — источник величайшей для него опасности: против искушений эгоизма классового и индивидуального оно может защищаться не верою в безусловное, божественное, а частью унаследованными от прошлого, теперь ослабевшими инстинктами, частью же условными соображениями политического расчета и житейского благоразумия.
Соседние народы развитее нас; они относятся к социалистическим утопиям более сознательно и критически, чем народ русский, они более его привязаны к частной собственности, самый государственный аппарат у них совершеннее, а потому у них могущественнее гипноз власти — тот страх, который она внушает людям. Благодаря этому революционно–анархическое движение у наших врагов и союзников сдерживается препятствиями более могущественными, чем у нас, но все это — лишь препятствия условные, а потому и сила их — лишь условная, проблематическая: и житейские расчеты и страх перед властью сдерживают людей только до поры до времени: всякий расчет может быть опрокинут другими расчетами; а животный страх перед властью, посылающей людей в огонь, в дни военной бури нередко побеждается другим, тоже животным страхом и инстинктом самосохранения. Также и национальный инстинкт, как бы он ни был могущественен, обладает силою лишь условною. Чтобы человеческое общежитие было прочным, оно вообще должно опираться не на один инстинкт, который всегда может быть побежден другим, более могущественным инстинктом, а на более высокие побуждения человеческой природы. Оно должно связываться с безусловно ценным для человека, с его святынею.
Говоря о патриотизме, следует помнить, что в наши дни он повсеместно отравлен общею болезнью всемирной культуры; поэтому вопрос, в достаточной ли степени он вооружен против искушений интернационала и анархии, представляется, по меньшей мере, спорным.
Пример России в этом отношении тем более поучителен, что самый интернационализм — явление вовсе не русского происхождения. К тому же было бы глубоко несправедливо утверждать, что чувство любви к родине у нас отсутствует. В начале мировой войны мы переживали могущественный национальный подъем, засвидетельствованный всякими великими подвигами и блестящими успехами на полях Галиции. Почему же этого подъема не хватило до конца? Почему русский патриотизм не выдержал испытания? Причина очевидна: есть соблазны и искушения, против которых недостаточно силы одного национального инстинкта. Чтобы бороться против них, нужно сознание безусловной ценности и безусловной обязанности. Можно жертвовать своим добром, желаниями, интересами и, наконец, жизнью только ради святыни., которую ценишь превыше всяких относительных благ, превыше самого существования отдельной личности. Поколебать в людях религиозную веру в святыню вообще и в святыню родины в частности — значит вынуть из патриотизма самую его сердцевину.
Раньше русский патриотизм не отделялся от религиозного самосознания русского народа, от веры православной: тогда родная земля была для русского человека — земля святая, освященная могилами отцов, а еще более — подвигами мучеников, святителей и преподобных. Одушевленное и согретое этой верой чувство любви к родине было несокрушимой силой. А в наши дни массового безверия, отрицания и дерзновенного кощунства утрата родины — прямое последствие утраты святыни. Раз земля отцов стала ценностью относительною, что же удивительного в том, что люди предпочитают ей другие — тоже относительные ценности — интересы пролетариата и интересы трудового крестьянства, а то и личные выгоды! Когда одни говорят — «мы калутские, нам моря не нужна», другие ублажают себя тем, что «до Саратова немцы не дойдут», а третьи с легким сердцем расстаются с киевскими святынями, — что это, как не доказательство утраты той высшей духовной ценности, которая одна может сообщить святость национальному чувству и сделать царства крепкими, нерушимыми.